4-го августа 1904 года нас но железной дороге перевезли из лагеря назад в Петербург. Помню хорошо дату, так как, когда мы с Балтийского вокзала строем шли домой в Училище и проходили по Морской, в магазине Дациаро был выставлен огромный портрет Чехова, обвитый черным крепом. В этот день он умер от чахотки в Баденвейлере в Германии. Из Училища нас отпустили в двухнедельный отпуск, а к 1-му сентября весь младший курс, уже превратившийся в старший, снова собрался в сером каменном ящике на Большой Спасской и снова потянулись лекции, репетиции, строевые занятия, «чайная» и вся здоровая и умно налаженная училищная рутина, о которой под старость так приятно вспомнить.
* * *
Уже с 5-го класса корпуса я стал думать, какую мне выбрать себе дорогу. По этому вопросу мать никаких советов мне не давала, благоразумно рассудив, что дело это исключительно мое. Ко всякого рода «технике» у меня с самых ранних лет никакой склонности не наблюдалось. При плохой глазной памяти, по математике я шел только-только что прилично, занимался ею без всякого удовольствия и потому в инженеры, в артиллерию или в высшие гражданские технические учебные заведения, где требовался конкурсный экзамен, дорога мне была закрыта. Наоборот, всякая «словесность», история, география, языки, давались мне легко и в них я всегда, можно сказать, «преуспевал». Русские сочинения мои иногда читались в классе, а когда требовалось на концерте или перед начальством произнести французское стихотворение Ламартина или Виктора, Гюго, выпускали меня.
Одно время я серьезно подумывал поступить в Московский университет на историко-филологический факультет, куда с атестатом кадетского корпуса принимали после легкого экзамена по латыни. Боюсь, что немаловажную роль в этом намерении играла не столько любовь к науке, сколько желание пожить на свободе в Москве, походить по театрам и окунуться в ту особенную жизнь учащейся молодежи, о которой я так много читал и слышал и которая, если не голодать, а от этого я был застрахован, — таила в себе столько радостей. Перед университетом была еще короткая полоса увлечения театром, когда я собирался поступить на сцену. Наконец, и это увлечение прошло и ко времени выпуска из корпуса я окончательно решил ехать в Петербург в Павловское военное училище, чтобы оттуда выходить в гвардию, а там видно будет. Выбор полка был также сделан. Это был Лейб-гвардии Измайловский полк, где когда-то служил мой отец. Еще на первом, курсе Училища, одевшись с особым тщанием, в одну из суббот, я отправился в Измайловский полк, разыскал полковую канцелярию и предстал перед полковым адъютантом шт. — капитаном Вадимом Разгильдяевым. В опровержение фамилии, вид у адъютанта был в высшей степени подобранный, подтянутый и отчетливый.
— Вы говорите, что Ваш отец служил в нашем полку? Тогда, разумеется, Вы будете приняты. Я Вас представлю командиру полка, а затем офицеры, для формы, Вас пробаллотируют… Но Вы еще на младшем курсе? Это немножко рано. Зайдите ко мне будущей зимой и мы все устроим и пошлем Вам в Училище вакансию. Как, Ваши успехи в науках? Гвардейские баллы? Ну, вот и отлично. Значит, до будущего года.
Крепкое рукопожатие, я со щелком поворачиваюсь кругом и больше, иначе как несколько лет спустя, в другой форме и в качестве гостя, в Измайловский полк не появляюсь.
По существовавшим неписанным правилам, будучи принятым, в один гвардейский полк, выйти офицером в другой было уже невозможно. В каждом полку официально считалось, что из всей русской армии их полк самый лучший, поэтому на всякие колебания в выборе полка смотрели косо. На это обижались совершенно так же, как если бы какая-нибудь девица узнала, что молодой человек не решается, кому сделать предложение, ей или ее подруге. Помню один случай, когда юнкер Николаевского кавалерийского училища пожелал выйти в Конно-Гренадерский полк и был туда принят. Потом ему вдруг показалось, что в гвардейских уланах служить приятнее и он сунулся в Уланский полк. Но там узнали, что раньше он представлялся конно-гренадерам, и его не приняли. На его беду и конно-гренадерам стало известно, что будучи принят у них, он пытался поступить к соседям и прием его был анулирован. Дорога в гвардию молодому человеку оказалась закрыта и ему пришлось выйти в кавалерийский полк на Украине, где его приключений не знали. Яркий пример того, как неопытные юноши могли сесть между двух стульев. Таким образом, если бы измайловский адъютант поторопился и пустил бы дело о моем приеме в ход тогда же, вместо того, чтобы отложить его на год, я носил бы белый околыш вместо синего и вся моя последующая жизнь могла бы сложиться иначе.
Зимой 1904 года из Москвы в Петербург приехал по делам мой родственник и остановился у своего приятеля, капитана Семеновского полка П-ва. П-в был холост, жил широко и занимал большую квартиру в офицерском доме на Загородном, где всегда имелась свободная комната «для гостей». Из училища я ходил в отпуск к одному из старых друзей нашей семьи, тоже старому холостяку, но узнав о приезде родственника, в одно из воскресений отправился его навестить и с этого дня началось мое близкое знакомство с Семеновским полком.
Капитан П-в был примечательная личность главным образом потому, что всю свою жизнь никогда ничего не делал и никогда не имел ни минуты свободного времени. Когда-то он кончил Московское Александровское военное училище, но к тому времени, как я его узнал, ни московского, ни военного, кроме военной формы, у него не осталось ни одной черточки. Расписание дня его было приблизительно такое. Вставал никогда не раньше 9-ти и около часа, в своей прекрасной белого дерева спальне, мылся, брился, причесывался и наводил на себя красоту. Тут же в спальню ему подавался кофе. Иногда, часов в 11 он отправлялся в роту, на часок, но еще чаще оставался дома, т. к. в нездоровом петербургском климате выходить по утрам из дому без крайней нужды не любил. Тогда наблюдалась такая картина. В спальню входил деньщик и докладывал:
— Вашесродие, фельдфебель пришли!
— Позови его сюда.
Через минуту в дверях показывалась фигура огромного молодца сверхсрочного фельдфебеля.
— Вашесродие, разрешите войти?
Фельдфебель входил осторожно и почтительно становился в пяти шагах за стулом, на коем в белом, пушистом халате, сидела тонкая офеминированная фигура «барина», внимательно отделывавшего себе ногти. Через голову капитана, в большое трехстворчатое зеркало на туалетном столе, фельдфебель мог любоваться породистыми чертами капитанского лица.
— Здравствуй, Кобеляцкий! — говорил «барин», чуть-чуть шепелявя.
— Здравия желаю, Вашесродие! — отвечал фельдфебель, из уважения к месту в четверть голоса.