Это была первая «милость» царя умирающему Пушкину.
Бартенев вспоминал: «П. А. Плетнев сказывал мне, что в день смерти Пушкина у него было всего 75 р. денег, а, между тем, квартира у него была на одном из лучших мест в Петербурге, поблизости от Зимнего дворца. Это был старинный дом князей Волконских…»{95}.
Узнав о кончине Поэта, великая княгиня Елена Павловна написала скорбную записку Жуковскому:
«Итак, свершилось, и мы потеряли прекраснейшую славу нашего отечества! Я так глубоко этим огорчена, что мне кажется, что во мне соединяются сожаления и его друзей, и поклонников его гения. Тысяча прочувствованных благодарностей Вам, мой добрый г. Жуковский, за заботливость, с которою вы приучили меня то надеяться, то страшиться. Как она тягостна, эта скорбь, которая нам осталась!
Когда сможете, вы сообщите мне, как чувствует себя его бедная жена, о которой я не забываю и которую жалею до глубины души! Е.»{96}.
| |
Весть о кончине Поэта, передаваясь из уст в уста, вихрем промчалась по улицам застывшего Петербурга.
Иван Александрович Гончаров вспоминал:
«И вдруг пришли и сказали, что он убит, что его более нет… Это было в департаменте. Я вышел из канцелярии в коридор и горько, горько, не владея собою, отвернувшись к стене и закрывая лицо руками, заплакал. Тоска ножом резала сердце, и слезы лились в то время, когда все еще не хотелось верить, что его уже нет, что Пушкина нет! Я не мог понять, чтобы тот, перед кем я склонял мысленно колени, лежал бездыханным… И я плакал горько и неутешно, как плачут о получении известия о смерти любимой женщины… Нет, это неверно, — по смерти матери — да, матери…»{97}.
Мария Федоровна Каменская (1817–1898), дочь скульптора и живописца, вице-президента Академии художеств графа Ф. П. Толстого (1783–1873), писала годы спустя: «<…> всю Россию постигло великое горе: Александр Сергеевич Пушкин дрался на дуэли с Дантесом и был опасно ранен. Разумеется, все веселости в Петербурге прекратились, всё притихло, всё примолкло, все с ужасом ждали последствий этой страшной истории.
Не помню, куда мы пошли с папенькой пешком на ту сторону (Невы. — Авт.) и уже возвращались домой, когда нас догнал на извозчике профессор университета Плетнев. <…> Узнав отца моего, он издали начал кричать:
— Граф, граф! Федор Петрович, остановитесь, подождите!
Папенька, увидав Плетнева, тотчас остановился И робко спросил:
— Ну что, что, голубчик?
— Все кончено! Александр Сергеевич приказал вам долго жить! — проговорил он едва слышно, отирая перчаткой слезу.
Мы с папенькой перекрестились, и оба потихоньку заплакали.
— Пожалуйста, граф, поскорее пришлите снять маску! Да приезжайте! — почти закричал Плетнев и, повернув извозчика, куда-то ускакал.
А отец мой со мной перебежал через Неву домой, сейчас же послал за литейщиком Балиным, который жил тогда против ворот Академии по Четвертой линии (Васильевского острова. — Авт.), и отправил его снимать маску с Пушкина. Балин снял ее удивительно удачно»{98}.
Восковая форма, снятая Полиевктом Балиным, дала возможность скульптору Самуилу Ивановичу Гальбергу (1787–1839) создать широко известную посмертную маску Пушкина, о которой В. А. Жуковский писал отцу Поэта Сергею Львовичу:
«<…> К счастию, я вспомнил вовремя, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его еще не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный; это не смерть, а сон…»{99}.
Сообщение в петербургской газете «Северная пчела»:
«Сегодня, 29 января, в третьем часу пополудни, литература русская понесла невознаградимую потерю: Александр Сергеевич Пушкин, по кратковременных страданиях телесных, оставил юдольную сию обитель. Пораженные глубочайшею горестью, мы не будем многоречивы при сем извещении: Россия обязана Пушкину благодарностию за двадцатидвухлетние заслуги его на поприще Словесности, которые были ряд блистательнейших и полезнейших успехов в сочинении всех родов. Пушкин прожил тридцать семь лет, весьма мало для жизни человека обыкновенного и чрезвычайно много в сравнении с тем, что совершил уже он в столь краткое время существования, хотя много, очень много могло бы еще ожидать от него признательное отечество»{100}.
Из дневника А. И. Тургенева:
«29 генваря.
День рожденья Жуковского и смерти Пушкина. <…> В два и три четверти часа пополудни поэта не стало: последние слова его и последний вздох его. Жуковский, Вяземский, сестра милосердия, Даль, Данзас. Доктор закрыл ему глаза.
Обедал у графа Велгурского с Жуковским и князем Вяземским. <…> На панихиду Пушкина в 8 часов вечера. Оттуда домой и вечер у Карамзиных. <…> О вчерашней встрече моей с отцом Геккерена. Барант у Пушкина»{101}.
Из письма В. А. Жуковского отцу Поэта:
«…Изъявления общего участия наших добрых русских меня глубоко трогали, но не удивляли. Участие иноземцев было для меня усладительною не-чаятельностью. Мы теряли свое, мудрено ли, что мы горевали? Но что их трогало? Что думал этот почтенный Барант, стоя долго в унынии посреди прихожей, где около его шептали с печальными лицами о том, что делалось за дверями. Отгадать нетрудно. Гений есть общее добро, в поклонении гению все народы родня! И когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбию. Пушкин по своему гению был собственностию не одной России, но и целой Европы, потому-то и посол французский (сам знаменитый писатель) приходил к двери его с печалью собственною и о нашем Пушкине пожалел, будто о своем»{102}.
А всего две недели назад, 15 января, французский посланник барон де Барант давал бал в честь новобрачной четы Дантес.
Иван Иванович Панаев впоследствии вспоминал: «Трагическая смерть Пушкина пробудила Петербург от апатии. Весь Петербург всполошился. В городе сделалось необыкновенное движение. На Мойке, у Певческого моста (Пушкин жил тогда в первом этаже старинного дома княгини Волконской), не было ни прохода, ни проезда. Толпы народа и экипажи с утра до ночи осаждали дом; извозчиков нанимали, просто говоря: „К Пушкину“, и извозчики везли прямо туда. Все классы петербургского народонаселения, даже люди безграмотные, считали как бы своим долгом поклониться телу поэта. Это было уже похоже на народную манифестацию, на очнувшееся вдруг общественное мнение»{103}.