Капитанскому сыну стало обидно, он кинулся за вредным животным, и они вмиг добрались до самого верха. Обезьяна, повесила шляпу на конец перекладины, мальчик пошел по этой перекладине и вдруг испугался. Закачался. Чтобы он не разбился о палубу, отец принял единственно верное, хотя и страшное решение: приказал сыну прыгать с высоты в воду и даже пригрозил ружьем.
Кончилось, конечно, все благополучно. И я был рад за мальчика и его отца. А еще рассказ мне нравился потому, что дело происходило в море, на парусном корабле.
С самых давних пор я был неравнодушен к морю (которого никогда не видел), к флотской жизни и парусам. В третьем классе я уже прилично разбирался в корабельной оснастке.
И вот я в этом изложении дал волю фантазии, отвел душу.
Рассказ великого писателя я изложил по-своему. "Мальчик не хотел показать, что ему обидно, – писал я. – И чтобы это не показать, он закричал пошел все наверх и бросился за вредной макакой по вантам"…
Именно "по вантам", а не "по веревке", как было написано у Льва Николаевича. Я не мог позволить, чтобы мои знания о такелаже и рангоуте оставались мертвым грузом. Я уточнил насчет мачты, написав, что это была "грот-мачта". Добавил такую деталь, что "обезьяна покривлялась на марсовой площадке". И наконец, сухопутное слово «перекладина» я заменил строгим корабельным термином "рей". "Обезьяна повесила шляпу на нок рея". "Мальчик отпустил фал и ступил на рей".
В отличной оценке я был уверен. Писал я без ошибок, а что касается содержания… Ну, не могла же Прасковья Ивановна не оценить по достоинству мою морскую эрудицию!
Через день, в конце последнего урока, Прасковья Ивановна раздала нам тетради с изложением.
– Дома посмотрите ваши ошибки и разберитесь в них.
Подавая тетрадь мне, она глядела в сторону. И правильно! Не хочет смущать меня излишними похвалами.
Я настолько был уверен в своем блистательном успехе, что открыл тетрадку лишь на улице.
Белые листы выглядели так, словно на них рассыпали и раздавили клюкву. Все мои морские термины оказались жирно, с кровавыми брызгами перечеркнуты красными чернилами. Везде над словом «рей» было написано "перекладина". «Ванты» заменены были "веревкой". А слова "пошел все наверх" Прасковья Ивановна зачеркнула без всякого исправления.
Под изложением красовалась двойка ростом с мой мизинец. И с похожей на кляксу точкой.
Я сел на краешек деревянного тротуара, напротив крыльца белой церкви-библиотеки. Сунул тетрадку в кирзовую полевую сумку. Съежил плечи и замер в горьком изумлении.
Огорчала не сама двойка, фиг с ней. Но за что меня так?
Ведь перекладина на мачте в с а м о м д е л е называется "рей". И ванты на корабле есть. И марсовая площадка. Просто Лев Толстой этого не знал. Он был, конечно, замечательный писатель и храбрый офицер, отважно воевал в Севастополе. Но ведь не на море, а на берегу. Он был сухопутный человек и просто не знал, как что называется на парусном судне.
А я знал. И что плохого, если я уточнил и поправил Толстого? Ведь я же все правильно написал!
Я не плакал. Я даже не обиделся ни на Прасковью Ивановну, ни на судьбу. Я был просто подавлен вопиющей несправедливостью.
Даже сейчас мне, грузному пожилому дядьке, жаль того девятилетнего мальчишку. Вот он – лопоухий, белобрысый – понуро сидит на краю шаткого тротуара. В тесной суконной курточке с вельветовой вставкой на груди и заштопанными локтями, в застегнутых под коленками брючках, в пыльных брезентовых башмаках и в кепочке (кемеле!) с матерчатой кнопкой на макушке. На кемель этот тихо падают сухие березовые листья. Сентябрьский день – теплый и безветренный. Опять в воздухе висят пушистые семена белоцвета. К тому же завтра воскресенье. Но в душе – ни капельки радости. Подойти бы к мальчишке, хлопнуть по плечу: "Не горюй, все впереди…"
Никто не подошел. Только Семка Левитин, пробегая, окликнул:
– Че сидишь, айда домой! – И даже не остановился, не оглянулся.
Впрочем, сидел я недолго. Поразмышлял еще, пожал плечами и пошел домой.
Дома я без всякой боязни показал тетрадь маме и Артуру Сергеевичу. Отчим добродушно хмыкнул. Высказался в том смысле, что "от них, от не нюхавших моря женщин, чего еще ждать". Мама тоже меня не ругала. Сказала только, что писать изложение надо так, как читает учительница, а не городить отсебятину.
– Но ведь я же все правильно написал! Прасковья просто не понимает!
– Я вот покажу тебе "Прасковью"! У Семки научился?.. Надо же, учительница н е п о н и м а е т! Лев Толстой, по-твоему, тоже ничего не понимал?
– Тоже… – буркнул я.
– Толстой писал этот рассказ для маленьких деревенских детей и старался, чтобы им все было понятно. Вот и не использовал всякие корабельные слова.
– Но я-то не для деревенских!..
– Вот когда ты будешь сочинять свои собственные книжки, пиши как тебе вздумается. А великих писателей нечего редактировать, – сказала мама.
Со временем я воспользовался маминым советом. Но в тот давний сентябрьский день я еще не знал, что и правда буду сам писать книги про корабли и путешествия. Хотя в ту пору на моем счету уже был десятистраничный морской роман "Остров Привидения", написанный в сорок шестом году…
Заревел мой полугодовалый брат Леська, и мама отвлеклась от литературного спора. Но я все же пообещал ей вслед:
– Все равно я понедельник скажу Прасковье Ивановне… что неправильно она…
Мама с Леськой на руках оглянулась.
– Ничего ты ей не скажешь. Больше ты в эту школу не пойдешь На днях мы переезжаем на улицу Нагорную.
Как? Уже? Я знал, что контора, где работал отчим, арендовала две комнаты на какой-то дальней улице. Потому что не могут четыре человека обитать в фанерной каютке. Но не думал, что переезд – дело такое скорое.
– Собирай свое имущество, – сказала мама.
Ну, в ближайшие дни мы на улицу Нагорную не переехали, прошло еще около двух недель. И за это время случилось со мной немало в с я к о г о. Например, история со зловредной старухой и монетами. Но об этом – в другой повести.
А день переезда все-таки наступил. И после этого началась новая полоса моей жизни: вблизи от реки и старинного монастыря, на краю заросшего бурьяном таинственного лога. Появились новые приятели, и я пошел в новую школу.
Эта школа-семилетка на углу улиц Казанской и Луначарского мне понравилась. Она была просторная, светлая, двухэтажная. В вестибюле блестел желтый паркет, и в углу даже стоял гипсовый бюст Пушкина на голубой фанерной подставке. Это придавало школе академичность. Похоже было на гимназию из книжки про давние времена.