Иногда люди, просидевшие благополучно на своих местах в самые катастрофические годы, начинают доказывать мне, что не все же было «отрицательное», было и «положительное»: вот фабрики и заводы, вот колхозы, вот просвещение масс, укрепление нашего престижа за границей… Естественная реакция на эти доказательства — плевок в глаза… но я от него воздерживалась.
Никакое «положительное» не может искупить гибели миллионов безвинных людей. <Даже вполне законченное, увенчанное здание грандиозного будущего.>
И, дорогие друзья, товарищи, современники, братья и сестры, кто создал ваше «положительное»: ваши сталинские моря и каналы, гидростанции и трубопроводы, ваши новостройки и шахты, ваши комсомольские города? Весь ваш социализм, коммунизм достраивать, к счастью, доведется не нам, а вам. Послушаем, как вы запоете: «От Москвы до самых до окраин, С южных гор до северных морей…»[11] и так далее.
«Хозяин», честный работник (даже не клейменый), приедет в Москву. Его гонят. Куда явились? Зачем? Кто вас вызвал? «Хозяин» едет в большой город. Квартира? 300–400 рублей. Заработок? Такой же или на сотню больше. «Хозяин» едет, наконец, в дыру, в медвежий угол. Пожалуйста, каморка в хибарке 25–50 рублей. А хозяева хибарки будут спать в кухне, и «хозяин» страны может любоваться чужой семейной жизнью во всей ее дневной и ночной красоте.
А работа? Грузчиком. Подвозчиком. В совхоз и колхоз на прополку и пропашку. Грамотный? Это не требуется. Нет людей на физическую работу.
Граждане, хозяева своей страны, куда же это люди подевались? Где прячутся 200 миллионов голов двуногого скота?
Но вернусь к моей государственно важной работе — к шпионству.
Почва плодородная, но пассивная…
Еще неделя прошла. Я копалась в архиве и не могла ловить ухом ничего крамольного. Копалась я в комнате за кабинетом Альфского в полном одиночестве. Изредка заходил Альфский. «Здравствуйте», «До свиданья» — и все. Из осторожности я раза два зашла к Зетову, чтобы с огорченной мордой неудачного шпика сообщить ему:
— Ни-че-го!
Зетов сострадательно и насмешливо улыбался:
— Ничего? Ну, ничего. Терпите и выжидайте!
Наконец, я сразу огорошила Альфского:
— По-моему, эта работа никому не нужна.
Он взглянул на меня с любопытством.
— И вообще я не то, что вы думаете. Я подослана… — и я назвала громкую фамилию.
Альфский улыбнулся своей негативной улыбкой:
— Я знаю.
Я привстала от удивления. Он жестом, с той же улыбкой, предложил мне остаться на месте.
— Да, я знаю.
— Откуда же?
— От Зетова.
Я снова привскочила, и снова жестом он указал мне на кресло.
— Да. Он наш. Не удивляйтесь. Он — человек «двойной жизни»… Кое-что о ваших произведениях, написанных, но не напечатанных, я слышал. Вы же сами в одной повести утверждали, что мы все, советские люди, — люди двойной жизни.
— Ну конечно! Мы советские, то есть казенные люди. Когда-то солдат называли казенными людьми, все мы ведем двойную жизнь… Но это к черту! Как вы намеревались поступить со мной, зная, кто я?
— Я выжидал. Я был уверен, что вы сами скажете мне об этом.
— Благодарю вас. А если бы я соблазнилась? Вам известно, вероятно, что меня авансом вознаградили: квартира, деньги на жратву и роскошную жизнь. Для нашего брата, циника, бывшего человека, ошельмованного, клейменного, для «меченого атома»[12], это огромный соблазн. Да и не только для нас, а и для любого честного казенного человека, обремененного семьей на 10 метрах жилплощади.
На этот раз улыбка Альфского потеряла негативный характер, она стала чуточку иронической, лукавой.
— Как видите, все-таки вы не соблазнились. И я убежден был, что не соблазнитесь.
— Да, ненависть преодолела шкурный интерес.
— Только ненависть?
Я нарочно громко рассмеялась:
— А, по-вашему, что же? Вера? Надежда? Любовь? Во что верить и на что надеяться? Ваш заговор, как его громко именуют, я считаю бессмысленным и смехотворным. Кто за вами пойдет? Кто вы сами и во что вы верите? Чем вы рассчитываете осчастливить нашу великую, могучую и кипучую?
Альфский очень серьезно ответил:
— Обыкновенной, простой человеческой жизнью. Возможностью по силам работать и спокойно отдыхать. Возможностью выразить свое недовольство, если оно есть. Возможностью исправлять то, что требует исправления. Возможностью для ученых и художников творить, повинуясь своему внутреннему голосу и чутью. Возможностью нормального человеческого мышления и действия без заранее преподанных догм, правил и методов. Свободным выбором: работать коллективно или стать… единоличником.
Я подмигнула:
— Последнее-то вас и угробит. Весь деревенский народишко расползется в единоличники… Вот вашему хозяйству и капут.
— А ему и так — капут. Вы сами это хорошо знаете. Город работает у себя, и город пашет, сеет и снимает урожай. Мужику надоело голодать. Так долго продолжаться не может. Земля не игрушка, хлеб не игрушка, сельское хозяйство не объект для неумелых экспериментов, не занятие для городских белоручек, привыкших к иной работе и отнюдь не обязанных, говоря вашим стилем, подыхать на два фронта.
— Да, этих белоручек хорошо вымотали. Если бы не белоручки, не знаю, как бы хлеборобы с землицей справились.
— Я только это и доказываю. Так нельзя. Хватит!
— Программа у вас очень скромная, — съязвила я.
— А у вас? А у великого советского народа?
— Никакой. Всем нам надоело. Ни во что мы не верим. И вы правы: мы жаждем отдохнуть, а потом, быть может, и призадуматься. Пора в великой исторической трагедии сделать антракт. К тому же очень много лет народ и не является активным лицом этой трагедии, а только хором, и хор этот не оценивает события, а только подвывает главным героям.
— Если мы достигнем удачи, этот хор и нам подвоет.
— Бурные продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию?
— Вот именно.
— А если народ будет безмолвствовать?
— И это неплохо. Лишь бы не мешал. Потом он свои интересы поймет и — постфактум — присоединится… Как это было и в 1917 году. Заговор одной партии, пока другие калякали. Простейшие насущные лозунги: «Долой войну!», «Фабрики — рабочим, земля — крестьянам!». Народ и хлынул на эту приманку и добыл «всю власть советам», а в дальнейшем… Дальнейшее хорошо известно. Власть советов превратилась во власть ЦК партии, то есть двух десятков олигархов, среди которых задавали тон сначала пяток лет один человек, а затем три десятка лет другой.
— И это весь исторический процесс? Часто я сама так думаю. Но когда я слышу из чужих уст эти же самые истины, мне хочется протестовать и веровать в то, что народ творит историю и что он бессмертен, что творческая сила его неиссякаема.