Исследовательский путь, намеченный о. Павлом Пирлингом, был весьма плодотворным. Об этом свидетельствовали все новые и новые публикации документов из иностранных архивов. Целый комплекс материалов по Смуте опубликовал В. Н. Александренко. Сюда вошли итальянские, польские и латинские акты, письма Лжедмитрия шведскому королю Карлу IX и польскому королю Сигизмунду III, папе Павлу V, сандомирскому воеводе Юрию Мнишку и другим лицам80. В 1912 году впервые в полном виде была издана русская посольская документация о взаимоотношениях с Речью Посполитой во времена Бориса Годунова, Лжедмитрия и Василия Шуйского81. Важным вкладом в историографию стало фототипическое издание следственного дела о смерти царевича Дмитрия, осуществленное в 1913 году82. Выход в свет в начале 1918 года подборки документов о Лжедмитрии I из архива Посольского приказа завершил долгую историю «Чтений в Обществе истории и древностей российских при Московском университете»83.
Заслуживают внимания еще два популярных биографических очерка о Лжедмитрии — М. А. Полиевктова в сборнике «Люди смутного времени» (1905)84 и П. Г. Васенко в «Русском биографическом словаре» (1914)85. Они тоже подвели историографические итоги. Научная добросовестность не позволяла авторам этих очерков выходить за пределы темы, обозначенные состоянием источников. Но весьма показательно, что им казались уже установленными к этому времени некоторые факты из биографии самозванца: деятельность в интересах боярской партии86, первоначальный казачий характер движения Лжедмитрия I, приобретение «польско-католической окраски» планов самозванца только после его появления в Кракове. В этих статьях Лжедмитрия называли «незаурядным» или «умным и даровитым» человеком, но оба автора подчеркивали, что Лжедмитрии «не ставил себе широких государственных задач» и действовал как авантюрист.
Начало и итог полутора веков русской историографии в изучении истории Лжедмитрия оказались в основном связаны с трудами иностранцев и тех русских авторов, кто обращался к иностранным архивам. От робкого опыта Г. Ф. Миллера, рассказавшего по-немецки о своих разысканиях в 1750-х годах, — до выхода в свет переводов с французского языка книг о. Павла Пирлинга «Димитрий Самозванец» (1912) и Казимира Валишевского «Смутное время» (1911). Научный путь получился симптоматичным, он подтверждал сложности постижения биографии самозваного царя.
Первые советские годы в историографии Смуты можно было бы пропустить. Публикации в изданиях «императорских» исторических обществ стало опасно цитировать, не говоря уже о том, чтобы подробно их изучать. Во всяком случае, не стоит рассматривать всерьез идущие от M. H. Покровского рассуждения о «крестьянской революции» и о том, что Лжедмитрий I был «казацким» царем. Все это напоминает «кавалерийские» атаки на историю в логике борьбы с прошлым. Советских историков больше всего привлекал элемент социального протеста, на волне которого пришел в Кремль царевич Дмитрий. M. H. Покровский не смог отмахнуться от очевидного сравнения двух «Смут» — начала XVII и начала XX века, но дал этому свое «объяснение». Оно состояло из сплошных обвинений в адрес буржуазных историков, которые стремились ни больше ни меньше как опорочить «названого Дмитрия», а потом и народ, восставший в 1917 году87. По сути, M. H. Покровский сравнил Ленина с Лжедмитрием из-за того, что одного обвиняли в связях с поляками, а другого — с немцами… В итоге, однако, в советской историографии для олицетворения эпохи Смуты был выбран другой герой — Иван Болотников; с ним и стали ассоциировать «крестьянскую войну».
Определения M. H. Покровского ненадолго пережили своего создателя. Уже со второй половины 1930-х годов общий подход к Смуте и, в частности, к Лжедмитрию снова изменился. Связано это с так называемой «критикой школы Покровского», вышедшей далеко за пределы научных дискуссий. Самозванца стали воспринимать как прямого ставленника Польши. Программные статьи А. А. Савича и В. И. Пичеты утвердили в научном обиходе до сих пор использующийся оборот «польская интервенция». О Лжедмитрии говорилось, в частности, что его успех был обеспечен польской шляхтой и поддержкой «польско-литовского правительства» (точное указание академиком В. И. Пичетой на форму политического устройства Польши и Литвы, превратившееся от многократного употребления в обвинительном контексте в расхожий историографический штамп). В предвоенной обстановке, когда в 1934 году между Польшей и фашистской Германией был заключен пакт о ненападении, такое исправление истории казалось особенно актуальным. В 1939 году многотысячным тиражом издали популярную книгу «Разгром польской интервенции в начале XVII века», написанную А. И. Козаченко. Одновременно изменившиеся представления об эпохе Смуты в их «патриотической» трактовке вошли в новые учебники по истории СССР, а также нашли свое отражение в литературе и советском кинематографе (фильм лауреатов Сталинской премии Михаила Доллера и Всеволода Пудовкина «Минин и Пожарский»)88.
Академическое изучение истории Смутного времени тем не менее продолжилось, несмотря на очевидную вульгаризацию исторического прошлого «историками-марксистами». В начале 1920-х годов С. Ф. Платонов во многом пересмотрел свои прежние взгляды на Бориса Годунова. Проанализировав угличское следственное дело 1591 года, он убедился в том, что его состав, «безупречный с точки зрения палеографической, был правилен и юридически», а Борис Годунов стал жертвой злословия и клеветы. «В наше время, — писал историк в 1921 году, — можно решиться на то, чтобы в деле перенесения мощей царевича Димитрия в Москву в мае 1606 года видеть две стороны: не только мирное церковное торжество, но и решительный политический маневр». Более отчетливо С. Ф. Платонов стал говорить и о силах, заинтересованных в самозванце, видя их в разгромленном Годуновым клане Романовых и близких им родов, а также в княжеской аристократии — князьях Шуйских и Голицыных. Снова и снова отвечая на «проклятый» вопрос историков Смуты о происхождении самозванца, С. Ф. Платонов говорил, что «это был московский человек, подготовленный к его роли в среде враждебных Годунову московских бояр и ими пущенный в Польшу»89.
Все последующее время, в 1930–1950-х годах, историки вынуждены были работать в рамках одной заданной концепции «крестьянской войны и иностранной интервенции». Прежний интерес к историческим тайнам, психологическим объяснениям поступков исторических героев был, выражаясь советским языком, «ликвидирован как класс». Лжедмитрию I была предоставлена единственная возможность являться в истории в контексте его политики «по крестьянскому вопросу». Сегодня даже трудно представить, почему так было, но так было. Откроем итоговые «Очерки истории СССР. Период феодализма. Конец XV в. — начало XVII в.», изданные Академией наук СССР в 1955 году, и процитируем их фрагмент: «В 1605–1606 гг. польско-литовское магнатство и отдельные группировки польской шляхты попытались подчинить себе Русское государство, используя для этой цели авантюру своего ставленника самозванца Лжедмитрия I. В обстановке обострившихся в связи с политикой Бориса Годунова классовых противоречий Самозванцу, опиравшемуся на вооруженную поддержку интервентов, действительно удалось на время захватить Москву. Однако хозяйничанье иноземных захватчиков вызвало всенародное движение, которым воспользовалось московское боярство для того, чтобы покончить с Лжедмитрием и посадить на русский престол боярского царя — Василия Шуйского»90. Трудно спорить с этими безапелляционными формулировками. За ними стоят уже преодоленные «ошибки» M. H. Покровского и твердая уверенность в исключительном значении своих взглядов, в превосходстве классового анализа исторических событий над существовавшей до этого научной традицией и всеми остальными «дворянскими» и «буржуазными» методами познания.