Все получилось, как мы и ожидали. Весь вечер соседи спорили между собой, что важнее – долг советского человека или их собственный дом. Мнения разделились. Никому, кроме злобной соседки, от доноса никакой выгоды не было, а погорельцем мог стать каждый. Судьба «Вороньей слободки» никого не прельщала. В конце концов дело дошло до ругани, злобную соседку уломали, и на следующее утро кто-то из соседей вернул книгу владелице.
Анна Ивановна перенесла все это совершенно спокойно.
– А нет ли у вас, Саша, почитать других романов Солженицына? – спросила она меня несколько дней спустя.
– Конечно, Анна Ивановна, – отвечал я, – только давайте сначала вернемся в Москву.
Анна Ивановна Трояновская, прожившая такую долгую и неутомимую жизнь, умерла в 1977 году.
В Советском Союзе очень любили американских рабочих, но терпеть не могли крупнейший американский профсоюз АФТ-КПП (Американская федерация труда – Конгресс производственных профсоюзов). И было за что! Таких упертых антикоммунистов, как в этом профсоюзе, надо было поискать. Их лидер Джордж Мини не упускал случая выразить свое отвращение к коммунизму и советской системе. Советы платили ему тем же.
В 1977 году Джордж Мини пригласил на конгресс АФТ-КПП в Лос-Анджелесе шесть человек из СССР: Анатолия Марченко, Андрея Сахарова, Владимира Борисова[10], Валерия Иванова, Надежду Мандельштам и меня. Разумеется, никто не смог поехать, да и приглашение дошло по почте, кажется, только до кого-то одного из нас. Некоторые послали свои выступления, но планировалось еще и общее письмо с объяснением, почему мы не можем приехать. Мне выпало обсудить эту тему с Надеждой Мандельштам.
Надежда Яковлевна была тогда уже очень хорошо известна не только как вдова великого поэта Осипа Мандельштама, но и как автор двух книг воспоминаний о своем муже и той эпохе, в которой ему выпало жить и умереть.
Ей было семьдесят восемь лет, она жила в Черемушках, и меня привел к ней Петя Старчик, который перед ней благоговел и как-то помогал. Надежда Яковлевна была то ли нездорова, то ли просто устала и принимала нас лежа в кровати, без церемоний, но с достоинством. Я изложил ей суть дела – рассказал о приглашении в Америку и нашей идее написать общее письмо. Она отнеслась к этому прохладно, но сказала, что подумает. Заокеанская страна не привлекала ее, на путешествие не было сил, и, мне кажется, жила она больше прошлым, чем настоящим, а тем более будущим.
Я немного стушевался в начале разговора. Да и как было не стушеваться, когда перед тобой живая легенда и свидетельница трагических событий и великих поступков. Она была удивительно откровенна. Меня тогда поразило, что она говорит со мной серьезно и искренне, как с близким другом, хотя видит первый раз в жизни. Теперь я думаю, что она говорила тогда не столько со мной, сколько с воображаемым собеседником, своим вечным оппонентом.
Она ощущала дефицит справедливости в окружающем ее мире. В своих воспоминаниях она написала правду о многих людях, и многие на нее обиделись. У нее не было времени на лукавство. Она спешила. Если она считала нужным выругаться, она материлась – но не потому, что это доставляло ей бравое удовольствие эпатировать окружающих (что так любят делать для пущей «народности» иные русские интеллигенты), а потому, что так было короче, так было проще выразить отношение. Она избавляла свою жизнь от шелухи условностей и вежливой лжи. Она была беспощадна к другим, к себе и даже к покойному мужу.
Мы заговорили о Мандельштаме, о судьбах писателей в России, об искуплении грехов революции – чужих грехов. В какой-то момент, помолчав, Надежда Яковлевна сказала со вздохом, что не может простить Мандельштаму его последних верноподданнических стихов Сталину. Я пробовал возразить, что теперь эту вину взвешивают на других весах, а мы судим о поэте по его гениальным стихам, а не по расчетливым. Она этот аргумент не приняла. (Да и слаб он был, честно говоря, но хотелось ее успокоить.) Для нее Осип Мандельштам был не только поэтом. Близкому человеку трудно простить несовершенство.
Она разговаривала со мной, а была устремлена в себя, в свое прошлое, и там спорила с Мандельштамом, с друзьями и недругами, которых уже давно не было на свете. Такой она мне и запомнилась – прямой, резкой, страстно обращенной к прошлому, спокойной к настоящему, равнодушной к будущему.
Больше я с ней не встречался. Надежда Яковлевна умерла в декабре 1980 года, когда я был уже далеко на Севере.
Слова завораживали меня. В самом раннем детстве, когда мама читала нам на ночь стихи Пушкина и Маршака, а папа – «Без семьи» Гектора Мало, меня увлекал не столько даже сюжет, сколько музыка слов, мелодия выражений. Это был будто бы отдельный мир, в котором разные слова имели свое предназначение и свой вес. Были слова важные, а были – простые, и их переплетение составляло странную и красивую картину, когда они складывались во фразы, как цветные огоньки в моем чудесном картонном калейдоскопе.
Мне было четыре года. Папа писал кандидатскую диссертацию по медицине – крохотные буковки ложились ровными экономными рядами на лист белой бумаги. Я был зачарован этим процессом. Как-то я взял бумагу и написал несколько строк бессмысленных закорючек. Получилось здорово, я был горд и попросил отправить это Маршаку, поскольку Пушкину, как мне объяснили, отправить было почему-то невозможно. Папа положил мое письмо в конверт, написал на нем «Москва, Союз писателей СССР. С.Я. Маршаку» и на следующий день бросил конверт в почтовый ящик.
Скоро я забыл о своем письме, но однажды вечером в квартиру позвонил почтальон, поговорил о чем-то с папой, и через мгновение мне была вручена бандероль. Мне, персонально, в четыре года! Я чуть не лопнул от гордости. В бандероли была книжка Маршака с детскими стихами и дарственной надписью автора на фронтисписе. С тех пор у меня завязалась переписка с Самуилом Яковлевичем. Я посылал ему свои стихи и рассказы, он мне писал открытки и письма с настоятельными просьбами читать Пушкина, Лермонтова и других русских писателей. Время было советское, в школе велели читать про войну и подвиги героев, а я следовал советам Маршака и старался читать классику. Хотя, признаться, мне это было тогда совершенно неинтересно. Так и переписывались мы с ним до самой его смерти в 1964 году. Мне было тогда одиннадцать лет.
Я хорошо запомнил наставления Маршака, что надо много читать, больше стараться и все у меня получится. Читать я не любил. Зато писать мне нравилось. При этом в школе по литературе у меня всегда были отличные оценки, а по русскому языку – плохие. Я очень долго писал совершенно безграмотно, пока не понял, что грамотность – это часть литературного качества.