— В молодости у Р-ского был tenor di gratia, теперь у него тенор пропал и осталась одна грация.
В доме у Ш., во время исполнения Р-ским каких-то чувствительных романсов, кто-то из присутствующих спросил у Дмитрия Тимофеевича:
— Это баритон?
— Нет, совритон, — ответил остряк.
Во времена Ленского в Москве жил известный богач Куманин, расточавший свои богатства без зазрения совести. Дмитрий Тимофеевич, выходя с ним вместе от знакомых. разговорился об его дорогой собольей шубе.
— Поди, дорого она тебе стоила?
— Полторы тысячи… и по-моему очень дешево, потому что хороша.
— Хороша-то хороша, но только моль в ней…
Куманин ответом не нашелся…
В заключение приведу еще удачную остроту Дмитрия Тимофеевича, которую я слышал от одного покойного сослуживца, бывшего случайным свидетелем ее.
В бытность свою в Петербурге, Ленский обыкновенно проводил вечера за театральными кулисами, в среде товарищей и друзей, относившихся к нему любовно и крайне радушно.
Однажды, во время представления оперы «Роберт и Бертрам», Ленский блуждая по сцене перед началом третьего действия, нападает на влюбленную парочку, которая вела переговоры в необыкновенной позе. Она (балетная танцовщица), изображавшая тень, лежала в гробу, а он (наш всесильный директор театров) стоял перед ее гробом и вел с нею оживленную беседу. Нужно заметить, что близость директора к танцовщице уж очень рельефно обозначалась ее полнотой, несколько нарушавшей иллюзию и мешавшей ее сценическому успеху. Словом наступало такое время, когда уже нельзя было выступать на подмостках, но расчетливая артистка не могла помириться с мыслью потерять свои значительные разовые и продолжала, при помощи своего поклонника, «не наносить себе материального убытка».
Завидя их, Дмитрий Тимофеевич подходит к директору и шутя говорит:
— Чудотворец вы, ваше превосходительство!
— Каким образом?
— А таким, — ответил Ленский, указывая на танцовщицу, — и сущим во гробех живот даровав.
Откупщик Кузин. — Моя поездка в Харьков. — Отпуск. — М.Г.П. — Отставка. — Актер Ершов. — Начало провинциального скитания. — Антрепренер Каратеев. — Перемена фамилии. — Гастроли Щепкина и Мартынова. — Поездка на ярмарку в Кременчуг вместе с Мартыновыми — Несчастие с пароходом. — Потопление Мартынова в Днепре. — Его спасение Горевым-Тарасенковым.
У отца моего бывал по делам откупщик Кузьма Никитич Кузин, харьковский меценат и строитель местного театра, существующего до сих пор. Он был любитель и знаток по-своему вообще всех искусств и в особенности театрального. Свой харьковский театр он сдавал известному в то время провинциальному антрепренеру Людвигу Юрьевичу Молотковскому[6]), делавшему там хорошие дела.
Кузин, узнав, что я служу на сцене Александринского театра, стал меня звать погостить к себе в Харьков, соблазняя большим барышом, если я выступлю там в нескольких спектаклях.
— Стоить ли? — сомневался я в обещаниях Кузина.
— Еще бы! — с увлечением разубедил он меня. — Провинциальная сцена — это такая прелесть, о которой вы и понятия не имеете! Прежде всего в провинции заслуги актеров измеряются не численностью лет, выжитых ими за кулисами, а их дарованием, которому дается простор и возможность выказать себя во всей полноте и блеске. У нас не практикуется затиранье, столь развитое на столичных сценах, и нет интриг, то-есть, есть, но настолько незначительные, что не имеют по себе никаких последствий… Я серьезно уверен, что, как попадете на провинциальную сцену, так и расстаться с ней не захотите…
— Ну, это, кажется, неправда! — возразил я. — Почему же все провинциальные актеры жаждут службы на казенной сцене?
— Из тщеславия, конечно.
Я взял от дирекции месячный отпуск и отправился в Харьков, специально затем, чтобы попробовать свои силы на провинциальных подмостках, так симпатично обрисованных Кузьмой Никитичем, который дал мне рекомендательное письмо к Молотковскому.
Людвиг Юрьевич встретил меня очень любезно и радушно, тотчас же предложив дебютировать в чем мне угодно. Я выбрал милого мне «Стряпчего под столом», в котором и выступил впервые перед харьковскою публикой с большим успехом. Об этом и о последующих успехах в Харькове я потому упоминаю, что они сбили меня с толку, и я, благодаря им, ни на минуту не задумывался покинуть сцену столичную и окончательно перейти на провинциальную.
Отпуск мой приходил к концу, мне надлежало возвратиться в Петербург, но Молотковский стал убеждать меня сказаться больным и попросить у дирекции продолжение отпуска еще на месяц. После продолжительного колебания, я уступил его настоянию и телеграфировал матери своей, чтобы она лично отправилась к Гедеонову и, объяснив ему мое мнимое болезненное состояние, удерживающее меня на юге, попросила бы еще на один месяц отпуска.
Впрочем, быть может, я бы не так легко поддался убеждениям Молотковского, если бы не было еще одного очень важного обстоятельства, мучившего меня своею невыясненностью. В свое короткое пребывание на сцене Харьковского театра увлекся я миловидной актрисой М.Г.П., здравствующей доныне, и сделал ей предложение, на которое она ответила полуотказом. Свой полуотказ она мотивировала тем, что такую скоро приходящую любовь должно основательно проверить, и тогда только решиться на серьезный шаг, дабы не пришлось впоследствии раскаиваться за него и дорого поплатиться…
— Сперва нам нужно пуд соли съесть вместе! — припомнила она популярную русскую пословицу, с которой nolens-volens пришлось согласиться.
Любезность Гедеонова распространилась еще на добавочный месяц отпуска, и я продолжал свои гастроли. Когда подошел конец и этому отпуску, я с М.Г.П. повел опять разговор о женитьбе.
— Поедем в Петербург и там повенчаемся…
— Ну, какие мы супруги будем, — сказала она, — мы не пара…
— Как не пара? Почему?
— Вы— столичный, я— провинциальная…
— Бог даст, и вы пристроитесь к нам, в Александринку…
— Во-первых, это трудно, во-вторых, у вас тяжело от интриг, а у Молотковского мне отлично живется…
— Если только смущает вас моя казенная служба, то да буду и я провинциальным актером! — произнес я с пафосом и тотчас же послал в Петербург прошение об отставке. На этот раз я адресовался уже прямо к самому директору, но ответа от него никакого не получал долгое время. Я писал к Александру Михайловичу еще и еще раз, но мои послания оставались гласом вопиющего в пустыне. Наконец, хлопотать об отставке я начал через мать. Упросил ее опять отправиться к Гедеонову и спросить, почему моя просьба не приводится в исполнение? При чем я надоумил ее сказать ему, что отставка мне необходима в силу моего расстроенного здоровья, недопускающего скорого возвращения моего в Петербург в виду вредного для меня столичного климата.