Я с нетерпением ожидал своей реплики и раза два выскакивал невпопад на сцену, и уже стал сомневаться, существует ли моя роль в пьесе, как вдруг трактирщик дружеским кивком головы в мою сторону дал мне знать, что пора начинать. Я вскочил как угорелый и, как мне показалось, совершенно ясно и отчетливо сделал свои наблюдения относительно дурной погоды. Но все актеры стояли на своих местах, очевидно, ожидая меня; отсюда я вывел заключение, что меня никто не слышал, и повторил свое замечание еще раз громче, яснее и, насколько мог, более зычным голосом, после чего ко мне обратился режиссер:
— Ну, мистер Л., начинайте, мы вас слушаем.
Я объяснил ему, что сказал свою роль уже два раза, на что он ответил:
— О, это не годится. Так говорить нельзя. Даже здесь, на сцене, вас не слышно, как же вы хотите, чтобы вас слышали в театре? Не забывайте, что вы играете в огромном помещении, а не у себя дома.
Говорить громче, не причинив серьезного вреда своим голосовым связям, для меня показалось прямо-таки невозможным, и в эту минуту я от души пожалел бедных клакеров, которые должны сидеть на галерке и перекрикивать весь театр. Кто не играл в больших театрах, тому трудно себе представить, как слабо и прямо-таки неслышно звучит даже самая громкая обыкновенная разговорная речь. Хотя выучиться говорить на сцене очень легко — стоит только стараться произносить слова отрывисто и раздельно, а не так, как в разговорной речи, когда рот почти все время остается открытым. Зная этот фокус, можно говорить на сцене чуть ли не шепотом, и в театре будет слышно каждое слово.
Я скоро совладал с этой театральной премудростью, и репетиция продолжалась.
В конце первого акта было много движения, беготни, гама и шума, и потому режиссер счел своим долгом хорошенько объяснить актерам суть всего этого.
— Вы (трактирщик) поднесете фонарь к самому моему лицу как раз в то время, когда Джо Дженкс крикнет: «Вот он!» Я вскакиваю со своего места и опрокидываю стол (вскакивает и делает вид, что опрокидывает стол). Затем бросаюсь на вас с кулаками, вы стараетесь меня схватить; я ускользаю от вас, отбрасываю в сторону и выбегаю на середину (делает это). Бегу к двери, открываю ее, останавливаюсь на пороге и навожу на вас револьвер. Вы от страха приседаете на корточки (мы следуем указаниям режиссера, садимся на корточки и то и дело наклоняем головы, чтобы показать, что боимся наведенного на нас дула револьвера).
— В таком положении, — продолжает режиссер, — надо оставаться до самого конца действия, пока не опустится занавес. Вся эта сцена, мистер П., должна сопровождаться бурной музыкой. И пожалуйста, господа, держитесь подальше от рампы и суфлерской будки, а то некуда опускать занавес. А какая у нас передняя декорация? Есть ли у нас что-нибудь из внутреннего убранства хижины?
Этот последний вопрос относился к театральному плотнику, который перетаскивал какие-то полотна.
— Не знаю, — отвечал последний. — Где Джим? Эй, Джим!
Оказалось, что Джим ушел несколько секунд тому назад. Услышав свое имя, он обтер рукавом свой рот и возвратился назад, злобно бурча себе что-то под нос и негодуя на всех и на все за то, что ему не дают ни минуты покоя.
— Иду, иду, — ответил он, проходя через двор. — Чего орете, я еще не оглох, слава Богу, слышу. И какого вам черта надо? Ведь не горит еще.
Джим был главный машинист и сценариус; в то же время это был страшно глупый и несимпатичный человек. Если ему не удавалось улизнуть на одну секунду, он ссорился и ругался, так что, вместо того чтобы бранить его за постоянные отлучки, все были довольны и чувствовали облегчение, когда он убегал промочить глотку. Он, как и все театральные машинисты, страшно не любил актеров и актрис и считал их людьми, которые мешают на каждом шагу и без которых работа шла бы несравненно успешнее и скорее. Но главное достоинство этого субъекта заключалось в его капитальной глупости. Особенно рельефно обнаруживалась эта черта всякий раз, когда дело касалось декораций.
Свежие и новые декорации для каждой пьесы — большая редкость в малых театрах. Иногда, когда ожидают, что пьеса будет иметь хороший успех и продержится в репертуаре долго, приблизительно месяц или шесть недель, тогда заказывают одну или две новые декорации; но вообще пользуются всегда старыми. Тут подкрасят и подмажут, там наставят одну-две заплатки, и декорация готова; а в афишах появляется объявление, что ставится такая-то пьеса «при совершенно новой, роскошной обстановке».
Конечно, при таких обстоятельствах нельзя быть очень строгим критиком, и волей-неволей приходится смотреть сквозь пальцы на мнение несообразности и погрешности против действительности. Поэтому нет ничего удивительного, если вместо рабочего кабинета какого-нибудь высокопоставленного лица на сцене изображена палуба на корабле «Сара Джейн», или вместо гостиной — роскошный зал для банкетов; к этому надо быть готовым всегда. Что касается нашего режиссера, то его нельзя было упрекнуть в педантизме относительно этих театральных аксессуаров. О таких вещах он никогда не задумывался. Он сам рассказывал, что в один из своих бенефисов играл Гамлета только при двух декорациях, из которых одна изображала «комнату», а другая — «сад»; затем, в другой раз, ему пришлось играть с одной странствующей труппой актеров весь шекспировский репертуар всего только с четырьмя декорациями. Но при всей своей невзыскательности даже он подчас возмущался и приходил в ярость от глупости Джима и его воззрений на декорации. Когда надо было изобразить «Хемпстед при лунном освещении», он предлагал какой-то остров под тропиками; когда действие происходило где-нибудь в Лондоне, будь-то улица Уайтчеппел или Сент-Джеймский парк, он неизбежно предлагал высокохудожественное изображение «моста Ватерлоо в бурную, снежную ночь».
На сей раз, на требование дать декорацию, изображающую внутреннее убранство хижины, он спустил вниз бревенчатую избу с парой томагавков и револьверами, симметрично и артистически развешанными на стене под потолком. На возражение режиссера, что такая декорация вряд ли подойдет к данной пьесе, он попросил не привередничать и довольствоваться тем, что есть. Режиссер пробовал убедить его, что бревенчатая изба с томагавками и револьверами служила бы отличным изображением хижины в каких-нибудь австралийских дебрях или американских девственных лесах, но что в Англии, в особенности, когда надо изобразить местность, отстоящую от Лондона на расстоянии каких-нибудь пяти миль, ни за какие деньги нельзя встретить ничего подобного; но Джим только презрительно пожимал плечами и качал головой. Наконец Джиму надоело отмалчиваться, и он привел в свое оправдание следующий веский аргумент: предыдущий антрепренер этого театра, умерший пятнадцать лет тому назад (которого поэтому никто не помнил, кроме одного Джима), всегда употреблял эту бревенчатую избу для изображения английских хижин, а этот господин (умерший антрепренер) был бесспорно умный и знающий свое дело человек, так что, в данном случае, нельзя спорить, даже если и сам Джим круглый дурак и осел.