На чем у Лулу можно было заработать, так это на «пробках». Садишься с клиентом за столик, болтаешь и стараешься заставить его выпить как можно больше шампанского. Пробки забираешь, а перед закрытием выкладываешь их в ряд, как кошка мышей. Хозяйка подсчитывает и платит с пробки. Но для этого нужны данные: если у тебя нет ни бедер, ни всего остального — ничего не получится. Девушки у Лулу такие красивые! И ухоженные! В то время сильно красились: на ресницах тонны туши, губы кровавые, волосы белые крашеные — в глазах рябило! Никому и в голову не пришло бы пригласить за свой столик таких грязнуль, как мы. В зал мы выходили в том, в чем выступали: Эдит в матросском костюме не по росту, брюки из голубого сатина, рубашка темно-синяя с матросским воротником.
Как нам ни было плохо, мы все-таки не уходили от Лулу. Если мы не кимарили, то «украшали зал своим присутствием» — картина не из Лувра! Однажды Эдит выставила клиента на газированную воду — мы полгода об этом говорили. Эдит делилась со мной: «Понимаешь, ведь не на улице же, не на панели я могу стать артисткой. Здесь у меня все-таки есть шанс. В один прекрасный день сюда зайдет какой-нибудь импресарио. Он меня заметит и пригласит на работу».
Я до сих пор помню атмосферу этого заведения — тяжелую, прокуренную, полную безысходной тоски! Мы должны были оставаться там с девяти вечера и до ухода последнего клиента, который спал, уронив голову на стол перед пустой бутылкой. Пианист что-то наигрывал, вокруг него сидели девушки, уставшие от того, что им нечего было ждать. Я думаю, теперь уже многих нет в живых, если не всех!
Для Эдит, которая пела вполголоса, пианист играл:
Музыкант играл
Ночью в кабачке
До утренних лучей,
Убаюкивая чужую любовь.
Между тем светало. Уходил последний клиент. Уходили девушки. Уходил пианист. Наконец, уходили и мы…
Эдит вдыхала чистый воздух улицы Пигаль. Она брала меня за руку и говорила:
— Ну, Момона, пойдем петь.
Ею владело только одно желание — петь на улицах.
Эдит было необходимо ощущение чистоты, которое ей давала только публика улицы. Она хотела видеть, как открываются окна, как в них выглядывают женщины, спавшие ночью в своих постелях. Они бросали нам монетки, нужные на кофе, на завтрак, на полоскание для Эдит. Как только мы собирали достаточно денег, можно было идти спать.
Эдит была со мной очень строга у Лулу, просто очень, очень строга. Она оберегала мою девственность, как будто я могла ее долго сохранить. Не прошло и полугода, как я с нею рассталась. Когда это произошло, мне было, кажется, пятнадцать лет и три месяца. Я даже и не заметила, как это случилось. Ни в мире, ни в нашей жизни ничего не изменилось. Но Эдит не бросала слежку.
«Момона — руки прочь!» «Момона — запрещено!» «Момона — сестричка!» Даже когда она с кем-то спала, она брала меня с собой. Мне это не мешало, я так уставала, что сразу же засыпала.
Так как мы расстались с Луи-Малышом и у нас в семье не стало мужчины, мы больше не снимали постоянной комнаты, а кочевали из отеля в отель на улице Пигаль. Дешево и удобно: мы снимали комнату на двенадцать часов. Двенадцать часов девочка спала ночью в номере, а потом мы ходили с ней по городу. Но как-то у нас совсем не было денег и мы не спали семь ночей, а потом вместе с ребенком заснули на скамейке прямо на улице.
Сесель росла здоровой, красивой и веселой. Она все время смеялась. Луи-Малышу не нравилась наша жизнь. Где бы мы ни селились, он постоянно околачивался возле нашего отеля, у него на это был удивительный нюх. И хотя Эдит с ним порвала, она говорила:
— Отец моей девочки занимается торговлей!
Вокруг нее вертелось много мужчин. Если посетителей Лулу она не устраивала, то в других местах не было отбою. Простым ребятам мы нравились.
Люди, которые приходят на Пигаль ночью,— не сливки общества. Но таким мы были по вкусу. С нами было просто, нам с ними тоже. У нас оказывалось очень много общего, мы принадлежали к одной породе — «пригородной». С нами им было весело, не то что с девушками, которые на них работали и которых они отправляли на панель прямо с поезда из Бретани. Они говорили о нас: «Славные девчата, веселые».
Наши друзья — это взломщики, сутенеры, торговцы краденым, шулера. А подруги — их постоянные женщины.
Блатной мир, дно. Но нам оно нравилось. Мы здесь хорошо себя чувствовали. Никто ни к кому не приставал. Входишь — «здравствуй», уходишь — «до свидания». Никто тебя не спросит: «Откуда ты? Куда идешь?» Эдит вообще терпеть не могла, когда ей задавали вопросы и требовали отчета.
На улице мы были свободны, поэтому Эдит так дорожила ею. С нас хватало ночей у Лулу.
Зарабатывали мы не всегда. И не всегда бывало нам весело.
Мы пели. Сесель лежала в коляске. Ей уже было года два, когда однажды у церкви Мадлен мы встретились с одним моряком. Эдит всегда питала слабость к морякам. С ними ей казалось, что она тоже путешествует. Заочно…
Это был красивый парень — берет с красным помпоном, матросский воротник. Он выслушал все наше пение и, когда мы закончили, положил мне в берет двадцать франков и сказал:
— Вы хорошо поете, вы такие милые. Надо ловить удачу.
Мне было смешно, я понимала, что «вы» — значило только «Эдит».
Видно было, что у него хорошее воспитание. Дома небось спал на чистых простынях. Он продолжал:
— Но знаете, на улице вы за собой не следите, плохо одеты.
И вдруг выпалил:
— Грязные.
Эдит все это приняла с улыбкой: он ей нравился. С высоты своего крошечного роста она смерила его взглядом с ног до головы (у него, наверно, было метр восемьдесят) и произнесла тоном королевы:
— Не думайте, что я такая в жизни. Это для публики. Я сейчас работаю, но вечером я совсем другая. Если вы увидите меня в другом месте, ни за что не узнаете.
Моряк только того и ждал. Он хотел бы встретиться с Эдит, но чтобы она иначе выглядела. Надо сказать, вида мы были самого непривлекательного. И он назначил ей свидание вечером, на улице Руаяль.
Мы бегом понеслись в отель. Все трое вымылись в тазике. Не знаю, как это нам удалось, но мы стали еще грязнее, чем утром. Эдит напялила красный бархатный костюм цвета театрального занавеса (чей-то подарок) — словом, вырви глаз, отделанный мехом, наверно, кошачьим. Волосы она смазала и приклеила к голове. Накрасилась в стиле того времени: цвет лица смертельно бледный, губы кровавые… Она была похожа на актрису из плохого фильма немого кино. У нашей хозяйки, мадам Жезекель, она одолжила туфли на каблуках.
— Понимаешь, когда мы с ним будем идти под руку, нельзя, чтобы я была такой маленькой.
Ноги у нее были тридцать четвертого размера, а у хозяйки — доброго сорокового, и Эдит напихала в туфли газетной бумаги. Все, чтобы только понравиться моряку. Мы отправились в метро, я с ребенком на руках. Прибыли к министерству морского флота. Эдит мне говорит: