Гилберт Кийт Честертон
Третий знаменитый парадоксалист того времени — Гилберт Кийт Честертон (1874–1936). Он был и похож, и не похож на первых двух; многому у них научился, но шёл своим путём. Он был высок, упитан, любил по-простому закусить и выпить пива, звонко смеяться. Один биограф сравнивал его с Дон Кихотом, другой — с Фальстафом. Казалось бы, между ними нет ничего общего… Или общий для них — Честертон?
Одну маленькую девочку, которая встречалась на празднике с Честертоном, дома спросили, поняла ли она, что говорила с очень умным человеком. «Не знаю, какой он умный, — ответила девочка, — но видели бы вы, как он умеет ловить ртом булочки!»
Когда зашёл спор, что хорошо, а что плохо в политике, Честертон углубился в семантику: «У слова „хороший“ много значений. К примеру, если кто застрелит бабушку с расстояния в пятьсот ярдов, я назову его хорошим стрелком, но нехорошим человеком». (Как тут не вспомнить одного антисоветского диссидента, который в конце жизни осознал: целили в коммунистов, а попали в Россию; увы, множество подобных «хороших стрелков», но плохих патриотов так и не желают понять столь простую истину.)
Может показаться, что Честертон из желания оригинальничать назвал своё эссе — «Оптимизм Байрона». Но разве не убедительно это обосновано:
«Если человек гуляет один на берегу бушующего моря, если он любит горы, ветер и печаль диких мест, мы можем с уверенностью сказать, что он очень молод и очень счастлив…
Новые пессимисты ничуть на них не похожи. Их влекут не древние простые стихии, а сложные прихоти современной моды. Байронисты стремились в пустыню, наши пессимисты — в ресторан. Байронизм восставал против искусственности, новый пессимизм восстаёт во имя её».
Как писал один его биограф, в зрелые годы Честертон перерос мужчину и снова стал мальчиком, а позже перерос мальчишку и стал младенцем, перейдя в лоно католической церкви. Пожалуй, не совсем так. Честертон всегда оставался, взрослея, мальчишкой, а в чём-то младенцем; умел видеть мир глазами ребёнка.
У него религиозное чувство тоже было «от мира сего», вне бесплотных идеалов и мистических откровений. «Когда Христос основал свою великую Церковь, Он положил в её основание не боговидца Иоанна, не гениального Павла, но простака, ловчилу, труса — словом, человека. На этом камне Он и построил церковь, и врата ада не одолеют её». Честертон выделяет апостола Петра с его слабостями, такими «общечеловеческими» и утверждает парадоксальную мысль: империи погибали, потому что полагались на силу; «Церковь Христова полагалась на слабого, и потому — несокрушима».
Парадокс! А суть его проста: порой позволяет выстоять не твёрдость, а гибкость или даже мягкость. Честертон не одобрял яростную борьбу Бернарда Шоу за социальную справедливость: «Этот писатель не может стать поистине великим только потому, что ему трудно угодить. В нём нет смирения — самого мятежного из наших свойств». Надо быть снисходительней к слабостям людей…
Вот только не станет ли приспособление к слабостям и оправдание их воспитывать именно жалких приспособленцев?
Есть у Честертона цикл рассказов «Парадоксы мистера Понда». В одном из них автор, упомянув о парадоксах Бернарда Шоу и Оскара Уайльда, заявил с иронией: «Именно в таких делах погрязают писатели; и когда критики объясняют им, что всё это — болтовня, рассчитанная на эффект, а писатели отвечают: „На какого же ещё дьявола болтать? Чтоб не было эффекта?“ В общем, всё это довольно нелепо».
И хотя Честертон утверждал — «Парадоксы мистера Понда… бросали парадоксальный вызов даже самим правилам парадокса» — это было сказано, как говорится, для красного словца. Ведь Понд просто доводил приём парадокса до абсурда. Например: «Так как выпить было нечего, все они тотчас захмелели». Честертон был более склонен к шутке, чем к сарказму, умел оставаться джентльменом в исконном смысле этого слова.
Но подлинный парадокс, а не словесно-логические выкрутасы — это неожиданность, открытие, опровержение ложной истины. А Честертон, как отметил Х. Пирсон, «любил спор и битву ради них самих, а не ради выгоды или победы. Наверное, он не хотел одолеть противника, ведь это положило бы конец спору. Однажды ему предложили выставить свою кандидатуру в парламент. Он согласился — но с условием, что поражение обеспечено».
Пожалуй, если б Честертон любил словесные перепалки ради них самих, то ему было бы самое лучшее место — в парламенте. Однако он вообще избегал, в отличие от Шоу, общественной деятельности. А в отличие от Уайльда, не любил выставляться напоказ. На предложение баллотироваться в парламент он мог бы усмехнуться: «Я ещё не пал так низко».
«Наше время — эпоха пигмеев…
Другие так плохи, что я оказался лучше.
Кинематограф обречён, ибо это индустрия потребления, рассчитанная на потребу миллионов. Не говоря уж о том, что фильм делает целая куча идиотов.
Я пишу картину потому, что не понимаю того, что пишу.
Механизм изначально был моим личным врагом…
Сюрреализм — полная свобода человеческого существа и право его грезить. Я не сюрреалист, я — сюрреализм».
Так утверждал Сальвадор Дали (1904–1989). Он был универсалом. Говорил, что писательством занимается из-за своей недостаточной одарённости в живописи. Называл себя гением:
«…Я часто думаю, что ведь куда труднее (а значит, и достойнее) — достичь того, что я достиг, не обладая талантом, не владея ни рисунком, ни живописью. Именно поэтому я считаю себя гением. И от слова этого не отступлюсь, потому что знаю, чего это стоит, — без никаких данных сделаться тем, что я есть».
Он был всемирно признанным чудаком и оригиналом — в полном соответствии с его целью оставаться постоянно перед публикой, будоражить и эпатировать, возмущать и восхищать её. «Дон Сальвадор всегда на сцене!» — восклицал он. И создавая свои многочисленные картины, он играл со зрителем, предлагая разгадывать символы или находить изображения, возникающие из соединения разобщённых фигур.
Дали называл свой метод параноико-критическим, хотя не страдал паранойей, да и критицизмом тоже, если не считать его отдельных высказываний. В Америке шокировал публику, написав «Декларацию независимости воображения и прав человека на своё собственное безумие».
Имитация безумия приносила ему не только славу, но и значительные доходы. (Два его постулата: «Я брежу, следовательно, я существую. И более того: я существую, и потому что брежу». И ещё: «Простейший способ освободиться от власти золота — это иметь его в избытке».) Его раздражали те, кто бездарно разыгрывает свои эпатирующие роли: «В Нью-Йорке я видел панков, затянутых в чёрную кожу и увешанных цепями… Нам выпало жить в дерьмовую эпоху, а им хочется быть дерьмее самого дерьма».