Петербург был великолепен в своем постепенном умирании. Красавец, заживо гниющий. Пустынные улицы зеленели травой, решетки каналов валились, подвалы домов заливались водой, но под этим умиранием в летаргической недвижности стояла застывшая краса тех очертаний, что задумали и осуществили строители дивного града Петра. И Нева все так же катит волны, Исаакиевский купол блестит, бездымный воздух чист и ясен «И светла Адмиралтейская игла…». На этом кончаю свои воспоминания.
* * *
Сейчас я уже не на Родине — на чужбине. Вокруг меня зеленые горы, пастбища, леса, скалы. Надо мной синее небо, светозарные тучи. Вы скажете, что и там было синее небо, и там светозарные тучи? Может быть, но я их не видел; они были забрызганы, заплеваны, загажены; между небом и землей висел гнет бесправия, ненависти, смерти. И сама «равнодушная природа красою вечной» уже не сияла. Здесь она сияет, но всегда и всюду вижу недремлющего Змия. Летний день «горяч и золот», но Змий сторожит и ждет. Жасмин благоухает, в душистых светотенях липы жужжат бесчисленные пчелы,
В розе пышной и пахучей,
Нежась, спит блестящий жук,
а там разрушение продолжается и озверение растет…
1923
Это писалось в Москве. С тех пор, после моего бегства из большевистского плена, мы встретились в Париже. Они тоже бежали и после невероятных мытарств жили в Париже в большой нищете. Там Петр Петрович Извольский принял священство. Он назначен настоятелем православной церкви в Брюсселе.
Когда перед бегством из России провел три месяца в Петербурге, он в то время заболел воспалением легких и скончался в половине ноября 1921 года.
Я написал свою книгу заново, и летом 1921 года она была принята к печати одним получастным-полуказенным издательством в Москве. Вышла ли она, не знаю.
Малина и камень (фр.).
Уже много позднее узнал, что портрет этот украшает канцелярию уездного наркомпроса, висит над столом комиссара, товарища Кралина.
Эти строки уже сданы были в печать, когда я прочитал во французской газете «Matin» известие из Москвы, что представитель итальянской делегации Каффи арестован, что с большим трудом удалось его из тюрьмы выцарапать, что он вышел из заключения голодный и изнуренный. Конечно, очень жаль человека, но надо сказать, что для распространения истины заграницей ничего не может быть благоприятнее, как такие случаи коммунистического обхождения с иностранцами.
Вовсе не выставляю это как какой-нибудь специальный недостаток Художественного театра — во всех театрах то же самое, и ни одна школа этого не знает, никто этого не слышит; учителя на это никогда не обращали внимания, они даже не знают о существовании науки о законах речи, а ученики, когда я им об этом говорил, в большинстве считали, что это напрасная трата времени: было бы чувство (или, как у нас говорят, — чуйство), больше ничего не нужно. И ни один не призадумается над тем, что ведь чувство мое, чтобы дойти до другого человека, должно через что-нибудь пройти. У пианиста через пальцы (он их и упражняет), у актера через голос (нужно его воспитывать).
Эти строки уже пошли в печать, когда я узнал об изгнании профессоров из советских пределов. Имя Ильина в числе изгоняемых. Счастлив был видеть и свое имя в том числе. В каком другом мероприятии этого гнусного правительства сказалась с большей яркостью та ложь, в которой оно пребывает? Они провозглашают культуру, но что же они делают? Ставят памятники Радищевым, именуют улицу именем Грановского, а Ильиных, Бердяевых сажают и изгоняют. Какая отвратительная ложь в этом ухаживании за покойниками и преследовании живых… Но какой же правды ждать от людей, которые провозглашают принцип уничтожения капитала во всем мире, как они сделали в России, а на Генуэзской конференции на весь мир объявляют, что спасение России в иностранном капитале!