Я прохожу по рядам и отвожу в сторону больных с резко выраженной температурой. Эти пойдут в лазарет. Группа назначается для осмотра в амбулаторию.
В приемочном акте (лагерь принимает новых заключенных по специальному акту) я должен, в числе других пунктов, заполнить и такой — «процент вшивости». Этот осмотр производится до крайности просто: я с фельдшерами осматриваем воротники 2–3 десятков заключенных и, в зависимости от «добротности» и количества найденного «населения», я заполняю требуемую графу. Обычно этот процент равен 30–40.
Проходя по рядам, я внезапно слышу возглас:
— Борис Лукьянович! Не узнаете?
Из толпы мне улыбается обросшее давно небритой щетиной, худое лицо какого-то низенького молодого человека. Паренек радостно осклабился и, видимо, хочет выйти из рядов. Но я с равнодушным лицом прохожу, хотя сердце у меня дрогнуло. Я помню этого паренька, моего старого одесского приятеля, с которым лет 11 тому назад мы вместе сидели в подвале ЧК, а потом встречали день св. Георгия под Севастополем.
— «Гора с горой не сходится», а вот мы, советские человеки, встретились в концлагере.
Через несколько минут я опять прохожу мимо. Удивленное, встревоженное и огорченное лицо Кости оборачивается в мою сторону.
— Больных, товарищи, еще нет среди вас? — громко спрашиваю я. — Кто-то из беспризорников начинает скулить. Я проверяю его пульс и затем, как-будто случайно оглядываю Костю.
— А у вас, молодой человек, почему такой вид? А ну, идите-ка сюда. Э-ге-ге! Да у вас температура. Выйдите-ка в сторону.
Костя начинает понимать мой многозначительный взгляд и молча подчиняется.
— Петр Иванович, — обращаюсь я к фельдшеру, — запишите-ка этого в карантинное отделение: подозрение на тиф.
— Как ваша фамилия?
— Репко Константин.
— Ну вот, станьте в ту вот группу…
К вечеру в кабинет санчасти приходят люди, просящие помощи.
Вот еще один — худой и высокий юноша, с резкими чертами напряженного лица, пятнами нездорового румянца на щеках и впалой грудью, Не нужно даже перкуссии, чтобы определить у него туберкулез легких.
— Посылок от родных вы не получаете?
— Нет, — коротко и сухо отвечает юноша.
— Та-а-ак. А где работаете?
— На кузнице… Я студент-технолог был раньше.
— А на долго сюда?
— 10.
— А какая статья?
— 58, 8 (террор).
Становится ясным не только медицинский диагноз, но и биологический и политический прогноз. С его легкими, статьей и приговором, без достаточного питание и с перспективой многих лет среди болот севера на лагерных работах — долго не прожить… ОГПУ и его лагеря особенно сурово относятся к советской молодежи, ушедшей в террор…
— Вот что, товарищ… Я временно могу освободить вас от работ. Но лечить и вылечить вас у нас нечем… Неужели никто с воли не может помочь вам посылками?
— Что вы, доктор, все каркаете «воля, воля», — грубо обрывает юноша. — Было бы кому — давно прислали бы… Ну, а что-ж мне послe вашего отдыха делать?
— Если не сможете работать — придется в инвалиды вас записать…
Худое лицо юноши передернулось болезненной гримасой.
— Ах, в инвалиды?… А потом в лес на покой?… Понимаю…
— Я вам рыбьяго жиру выпишу… Пока есть…
— Ах, пока есть?… А потом?… Вы бы уж, доктор, не валяли дурака и сказали бы прямо — аминь человеку… Честнее было бы…
— Почему же? — мягко отвечаю я… — Как нибудь устроитесь с питанием… На более легкую работу станете…
Юноша как-то злорадно смеется и пальцы его сжимаются в кулаки.
— Ах, «как-нибудь»… — каким-то свистящим шепотом повторяет он и потом яростно вскрикивает: — Будьте вы прокляты… вы все!.. — и, хлопнув дверью, выбегает из кабинета…
Я остаюсь один, подавленный безвыходностью судьбы этого юноши и яростью его вспышки… Проходит несколько молчаливых секунд, и в двери стучит следующий. Еще одна капля человеческого горя сейчас пройдет перед моими глазами… И я беспомощен перед этим каскадом боли и горя людского, ибо я сам только пешка в этой окружающей нас стихии жестокости и бездушия…
У меня, как Начальника Санитарной части, есть право держать 30 человек в течение месяца на пониженной норме труда. Вот этих нескольких человек я могу зачислить во временную команду слабосильных… Ну, а что с ними будет дальше? А что с теми, что еще ждут очереди в коридоре? Может быть, не все они знают, что я ничем не могу им помочь, что я тоже винтик бездушной машины, что я обязан поставить им в формуляре роковое слово «инвалид»…
И через несколько дней придет конвой и поведет их в какой-нибудь инвалидный пункт, втиснутый где-нибудь в самой глуши, между болотами…
Хорошо еще, если им там помогут и пришлют денег или продовольствия. А если некому прислать? Долго ли проживут они в этих инвалидных пунктах? И вот, каждый день стоят люди в коридорах, думая, что медицинский осмотр облегчит их положение. И десятки людей смотрят в мои глаза.
Но разве я могу им сказать, что советский концентрационный лагерь беспощаден к тем, кого он использовал и из кого он выжал все силы. Что я не могу спасти всех, что я могу немного помочь только единицам…
Но выбирать эти единицы из сотен одинаково несчастных — разве это легко?…
В маленькой карантинной палате лежит в одиночестве и, видимо, наслаждается отдыхом Костя. Он уже побрился присланной мною бритвой и читает какую-то книгу. По выражению его лица заметно, что для него этот отдых давно небывалое явление.
Он немного настороженно встречает меня, но на этот раз я крепко обнимаю его, и он отвечает таким же сердечным поцелуем.
— Ну, и напугали же вы меня, дядя Боб… Прямо в холодный пот вогнали… Я уж только потом понял…
— Да дело ясное… Без блата ни до порога, а с блатом хоть за море… А при всех блат нельзя показывать. Надо осторожно… Тут шпионов кругом полно… Вот полежите здесь денька два-три, а потом увидим… А то завтра, может быть, погнали бы вас в лес… Ну, расскажите прежде всего — на сколько?
— Красненькая… (10 лет).
— Ого, а за что? Костя морщится.
— Статья плохая — 58, 8.
— Ишь ты… Совсем серьезно… А на кого же вы террор наводили?
Костя не поддерживает моего шутливого тона.
— Серьезное дело было… Сталина пристрелить хотели… На первомайском параде с крыши ГУМ'а. Да засыпались… Человек в расход пошло…
— Здорово… А много вас всего было?