А к стихотворению я вернулся в 1965 году – что-то не давало покоя. Было это по иронии судьбы 21 декабря, в день рождения Сталина. Я жил один, приехал ко мне с Дона мой друг поэт Борис Куликов, увидел, как я строчу стихи на березе, лежавшей на полу – стола не было, его заменяла прибитая к стволу фанера.
– Пишет стихи километрами! – воскликнул Борис. Так и появилось стихотворение, начинавшееся словами: «Зачем срубили памятники Сталину? Они б напоминали о былом могуществе, добытом и оставленном серьезным, уважаемым вождем». Что думал, то и написал. А вскоре, 4 февраля 1966 года, я прочитал это стихотворение на поэтическом вечере в Театре эстрады. Поэтов любили, и такие вечера привлекали много народу. Но я не ожидал реакции зала на то, что прочитал. Возникли две враждующие стороны. Мои коллеги, сидевшие рядом на сцене, ощетинились против меня. Вегин прочитал антисталинское стихотворение «Облака 37-го года», но оно не возымело действия на публику. Тогда, в 1966-м, я еще не понимал, что в обществе происходит некоторый сдвиг в сторону Сталина, не то что в 1959-м, когда любое выступление за Сталина воспринималось не только как политическая незрелость или поэтическое хулиганство, но и как кощунственная безнравственность. Впрочем, так продолжается и по сей день, а Сталина похоронить не могут. Однако в ту пору народ менялся, я оставался прежним. Было это перед очередным съездом партии, 23-м, но я не знал, что группа «шестидесятников» обеспокоилась возможной реабилитацией Сталина и написала письмо в ЦК. В угоду им со съездовской трибуны устами генсека Брежнева по поводу Сталина было произнесено: «Не очернять и не обелять». На деле это значило: молчать. Я же среди своих коллег и в печати получил титул «сталинист», который звучал как самое страшное ругательство. В дни работы партийного съезда я участвовал в агитперелете по городам Сибири и Дальнего Востока. Направил ЦК комсомола, может, чтоб в такое время я не мутил воду в Москве? Может быть. Однако в первом же городе нашего перелета Свердловске я прочитал «Зачем срубили памятники Сталину…» перед большой аудиторией. Слушали в напряженной тишине. А из Свердловского обкома партии, где подрастал будущий президент России, в Москву покатила «телега» о моем «антипартийном», «сталинистском» выступлении… Когда вернулся в Москву, со мной беседовали разные чиновники, но я чувствовал себя еще тверже, ибо знал, что правда за мной. Конечно, на душе было неприятно. В Союзе писателей меня постоянно оскорбляли. Единомышленников не видел, кроме некоторых членов редколлегии журнала «Октябрь» во главе с Всеволодом Анисимовичем Кочетовым. Но не преувеличу, если скажу, что в тот период я был по-человечески один. Каждую мою публикацию критики встречали в штыки некоторые из них через десятилетия изменили свои суждения, а иные давно уж в Израиле или
США. Зарубежные радиостанции посвящали мне свои передачи, работая удивительно в унисон с отечественными средствами массовой информации – будущими глашатаями перестройки и развала державы. Партия уже переродилась…
Так прошел год. И словно ветошь, политая бензином, возникло в Московском отделении Союза писателей письмо из воинской части с Украины: одного майора-летчика исключили из партии за то, что он в купе поезда вслух прочитал мое неопубликованное стихотворение. Партийное руководство части интересовалось автором: кто он и почему до сих пор на свободе, если только за чтение его стихотворения приходится исключать из партии! Стихи ходили по стране помимо моей воли. Мне сообщили, что в Кишиневе артист Павлов читал «Зачем срубили…» в Зеленом театре – с большим успехом.
В эти дни, в июне 1967 года, меня вызвали в ЦК ВЛКСМ и сказали, что я приглашен к Шолохову, в Вешенскую. Ничего себе! Получил билет и командировочное удостоверение, завтра утром- вылет из Внукова. Добрым словом помяну Сергея Павловича Павлова, тогдашнего первого секретаря ЦК комсомола…
Когда я вошел в Ил-18, меня направили в хвостовую часть салона, а там, за перегородкой,- Павлов, его «завхоз» Светликов и первый космонавт Гагарин. Со всеми я был знаком раньше. Нет их уже на свете…
Основная группа шолоховских гостей прибыла в Ростов заранее, это меня не сразу нашли, я тогда летал в аэроклубе, в Тульской области.
Ил-18 привез нас в Ростов, переночевали в гостинице, утром вылетели на аэродром Базки и на автобусе – до станицы Вешенской. Там нас встретил Михаил Александрович и сразу повез на берег Дона. День был такой ярко-солнечный, что для меня стал одним из самых памятных. Такую зеленую траву, зеленей обычной, я никогда раньше не видел. И небо было сочно- голубое, голубее обычного.
– Здесь у меня встретились Григорий и Аксинья, – сказал Шолохов.
Он стоял и смотрел на нас, молодых, седой, в рубахе навыпуск, парусиновой шляпе. В тени деревьев на траве постелили скатерть, он сам разложил водку, именно плашмя разложил закупоренные бутылки «Столичной». Пока варилась уха, он познакомился с каждым. Были и иностранцы- молодые писатели из Польши, Венгрии, Болгарии, Германии…
– На такой земле и должен был родиться Шолохов! – воскликнул Гоша Константинов, болгарский поэт.
Где он сейчас? С какими мыслями живет?
Колумбийская писательница, приехавшая инкогнито – таковы были отношения между нашими странами, – сказала, что ей не поверят на родине: она сидела рядом с Шолоховым и Гагариным!
– Ну-ка, парень, – обратился ко мне Михаил Александрович,- читай, за что тебя бьют в Москве!
Хорошо, что я кое-что потом записал, а то и самому не верится, что это было со мной. Мы стояли под дубом Григория и Аксиньи. Образовался кружок. Народу собралось немало, подъехало местное и областное начальство… Я начал читать «Зачем срубили…» Волновался, конечно. А тут еще сзади кто-то дергает за рубашку, мол, перестань, не надо. Шолохов это заметил.
– Вы и мне не даете ничего сказать,- бросил он.- Над Львом Толстым был один царь, а надо мной,- он повел рукой в сторону начальников,- от секретаря райкома до Кремля! Кричали «За родину, за Сталина!», а теперь что говорите? Читай, парень, до конца!
Ободренный, я добил стихотворение. Шолохов прослезился, обнял меня, расцеловал. Потом взял за руку, мы пошли по тропе, и он, поучая меня, говорил о жизни, о писательском труде. Рядом шагал поэт Владимир Фирсов и в другое ухо ласково советовал мне:
– Подонок, запоминай все, что тебе говорит Михаил Александрович!
А мне запомнилось одно:
– Так и пиши. Только не блядуй! Слушай меня, старика! – И добавил в шутку, показав на своего сына Мишу: – А его не слушай, он ихтиолог, в литературе ничего не понимает.