Лермонтов начинает там, где закончил Пушкин. Если пушкинский поэт-пророк отправляется в путь, чтобы «глаголом жечь сердца людей», лермонтовский — этот путь уже прошел:
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.
«Ближним», «толпе» пророк не нужен, и кроме ненависти он ничего не вызывает в них. Народ глух, и сердца очерствели, закаменели — глагол их не жжет…
Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Как птицы, даром Божьей пищи.
Поэт отвергнут людьми — но не землей, не мирозданием, не Богом:
Завет предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами радостно играя.
Земля и небо слушают того, кто за любовь и правду изгнан людьми.
…Тут вспоминается, как в пустыне Антонию Великому повиновались львы, как к лесной избушке «убогого Серафима» слетались птицы и дикие медведи приходили полакомиться из рук хлебной корочкой.
«Тварь земная» чуяла святость и безропотно покорялась ей…
А вот люди это чутье сильно поутратили:
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами:
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм, и худ, и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»
Пушкинский пророк, тот был в самом начале своего высокого пути, а лермонтовский его собрат — в конце и вослед себе слышит от тех, с кем «не ужился», насмешливо-презрительный приговор:
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!..
Потому и слог Лермонтова гораздо проще, приземленнее, чем у Пушкина: тут не до высокой торжественной речи — тут жестокая обыденность действительности, где правит злоба и порок. Лермонтов, своим пристальным тяжелым взором, прямо смотрит на жизнь, на общество — и не отводит глаз от того, что видит.
Пушкин и Лермонтов написали своих «Пророков» примерно в одном и том же возрасте, в 26–27 лет, — но какая разница во взглядах на место поэта в своей стране!
Если у первого, наверное, еще имелись иллюзии, надежды, то у второго их нет и в помине: обнаженная, как реальность, правда. А такая правда требует силы и мужества, чтобы не отводить глаз. — У Лермонтова все это было…
Белинский считал, что «Пророк» — одно из лучших стихотворений Лермонтова:
«Какая глубина мысли, какая страшная энергия выражения! Таких стихов долго, долго не дождаться России!..»
Зачем и дожидаться, коли за полтора с лишним века лермонтовский «Пророк» нисколько не устарел, а наоборот — с каждой эпохой звучит только злободневней…
Василий Ключевский, прослеживая за тем, как резко изменилось «настроение» Лермонтова к концу жизни, как из воздушных облаков романтизма от пал за жесткую землю реализма, писал:
«Наконец, ряд надменных и себялюбивых героев, все переживших и передумавших, брезгливых носителей скуки и презрения к людям и жизни, у которой они взяли все, что хотели взять, и которой не дали ничего, что должны были дать, завершается спокойно-грустным библейским образом пророка, с беззлобною скорбью ушедшего от людей, которым он напрасно проповедовал любви и правды чистые ученья».
Если пушкинский «Пророк» чуть ли не в точности «списан» с пророка Исайи, то лермонтовское стихотворение — в гораздо большем «отдалении» от библейских сюжетов, хотя и в нем заметны ветхозаветные и новозаветные мотивы, а «птицы небесные» заставляют напрямую вспомнить Евангелие.
Василий Розанов писал:
«Лермонтов недаром кончил «Пророком», и притом оригинально нового построения, без «заимствования сюжета». Струя «весеннего» пророчества уже потекла у нас в литературе, и это — очень далеких устремлений струя».
А в другой своей статье, размышляя о том, от кого же пошла русская литература: от Пушкина или же от Лермонтова, и приходя к выводу, что все же — от Лермонтова, философ заметил:
«…Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я… —
разве это не Гоголь, с его «бегством» из России в Рим? не Толстой — с угрюмым отшельничеством в Ясной Поляне? и не Достоевский, с его душевным затворничеством, откуда он высылал миру листки «Дневника писателя»?
Смотрите, вот пример для вас:
Он горд был, не ужился с нами…
Это упрек в «гордыне» Гоголю, выраженный Белинским и повторенный Тургеневым; Достоевскому этот же упрек был повторен после Пушкинской речи проф. Градовским; и его слышит сейчас «сопротивляющийся» всяким увещаниям Толстой. Т. е. духовный образ всех трех обнимается формулою стихотворения, в котором «27-летний» юноша выразил какую-то нужду души своей, какое-то ласкающее его душу представление. Замечательно, что ни одна строка пушкинского «Пророка» (заимствованного) не может быть отнесена, не льнет к этим трем писателям».
Вряд ли Лермонтов ранее не знал тех слов апостола Павла, что Одоевский записал в своей подаренной книжке как духовное напутствие поэту. Ведь «любове» Лермонтов «держался» всегда, как и «ревновал» к «дарам духовным».
И всегда же — «пророчествовал».
Как оказалось — на века…
3
Но что такое поэт-пророк? В чем его отличие от прорицателей будущего или ветхозаветных пророков, жгучим словом и образом грядущей кары Господней обличавших зло в народе и правителях? Почему вообще поэту свойственно быть пророком? Очень точно ответил на эти невольно возникающие вопросы философ Иван Ильин:
«Они выговаривали — и Жуковский, и Пушкин, и Лермонтов, и Баратынский, и Языков, и Тютчев, и другие, — и выговорили, что художник имеет пророческое призвание; не потому, что он «предсказывает будущее» или «обличает порочность людей» (хотя возможно и это), а потому, что через него про-рекает себя богом созданная сущность мира и человека. Ей он и предстоит, как живой тайне божией; ей он и служит, становясь ее «живым органом» (Тютчев): ее вздох — есть вдохновение; ее пению о самой себе — и внемлет художник…»
Художник и сам не знает, что происходит в глубине его души, что зарождается, зреет и развертывается там. Но когда созревшее наконец выговаривается, это — «прорекающийся отрывок мирового смысла, ради которого и творится все художественное произведение, …прорекающаяся живая тайна».