Ознакомительная версия.
Господи, как же болит печень, пропитая печень… болитболит-болитболитболит».
Конверт с рукописью «Наш Декамерон. Полные и краткие тексты»[1] и адресом «Евгению Евгеньевичу Ч. – в собственные руки в 2000 год», а также пожелтевший листок, озаглавленный «Попытка романа», были найдены на его письменном столе.
Случилось это на следующий день после того, как глубокой ночью его раздавил автофургон «Хлеб», свернувший на скорости в темный московский переулок..
…И раз навсегда объявляю: что если я пишу, как бы обращаясь к читателям, то так мне легче писать…
Тут форма, одна пустая форма, читателей же у меня никогда не будет…
Ф.М. Достоевский
Смешок.
Потом зажгли свечу – и тускло вспыхнули золотое шитье и эполеты… Вся глубина камеры оказалась заполнена толпой: лица терялись во тьме, лиц не было – только блестели мундиры…
Потом свечу передвинули – и из тьмы возникли очертания женской фигуры. И тогда старик, державший свечу, протянул к ней руки…
И вновь раздался его сухой, щелкающий смешок.
Старик этот и был Михаил Сергеевич Лунин.
А потом он зашептал, обращаясь туда – в темноту – к Ней:
– Сегодня я забылся сном только на рассвете. В груди болело. Сон был дурен… Знобило. И тогда в дурноте я завидел ясно готическое окно и Вислу сквозь него… Был ветер за окном… И воды реки были покрыты пенистыми пятнами. Беспокойное движение в природе так отличалось от тишины вокруг нас… Ударил колокол… Звонили к заутрене. Я знал, мне нужно обернуться, чтобы увидеть твое лицо. Но я не мог. Я не мог! Я не мог!.. Я так и не увидел твоего лица… Потому что я забыл его!
Смешок.
Он опускается на колени и все тянет руки к женской темной фигуре.
И она, беспомощная, темное видение с белыми голыми руками, протянутыми к нему.
В это время в другом помещеньице два человека обговаривали дело. Один – Поручик Григорьев, молоденький, нервный, хорошенький офицерик, а другой – Писарь – тоже молоденький, но степенный и огромный.
Григорьев. Чтоб к утру показания у меня на столе лежали… Чтоб я перед начальством все за тобою проверить успел…
Писарь. Насчет проверить – это вы справедливо, ваше благородие… С нами без проверки разве можно?! Только зачем же к утру? Я куда пораньше для вас все сделаю… Сами-то когда управитесь?
Григорьев. К трем. (Выкрикнул нервно.) К трем!
Писарь (обстоятельно). Значит, к трем после полуночи, ваше благородие, и я управлюсь. На столе у вас к трем все лежать будет. (Обстоятельно.) Перво-наперво у нас пойдут чьи показания? Какую фамилию мне проставить?
Григорьев. Родионов Николай, ссыльнокаторжный, сорок лет, вероисповедания православного.
Писарь (вписывает). А остальное я уже записал.
Григорьев. Как… записал?
Писарь. Понятливый, ваше благородие. Как намекнули вы мне в обед, в чем будет дело, я показания и изготовил. Фамилии только и осталось проставить. Перышко-то у меня ох и быстрое!
Григорьев (нервно). Читай! (Кричит.) Читай же!
Писарь (степенно, строго читает). «Я, Николай Родионов, ссыльнокаторжный, вероисповедания православного, находясь в тюремном замке истопщиком печей, второго числа сего месяца…» (С удовольствием.) Ан и ошибка… Второе-то число у нас сегодня, а после полуночи… уже третье число будет! (Исправляя, бормочет.) Не тот писарь, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо подчищает…
Григорьев (не выдерживая). Читай! Читай!
Писарь. Значит, «третьего числа сего месяца пришел топить печь в камеру, где содержался государственный преступник Михаил Лунин. По приходе в оную, спросил я у государственного преступника Лунина о затоплении печи. Но он мне на спрос мой ничего не ответил… Тогда я вновь его окликнул, но он продолжал лежать без движения. Тогда обратился к ссыльнокаторжному…» Какую здесь фамилию проставить?
Григорьев. Баранов Иван, шестидесяти двух лет, вероисповедания православного.
Писарь (бормочет, вписывая). «… православного… Каковой вместе со мной, придя в комнату, осмотрел тело, и, не приметив в нем никакого дыхания, положили мы оба, что государственный преступник Михаил Лунин помер…» Далее пойдут показания Баранова Ивана… Я за час их составлю… а потом все перебелю… К трем, ваше благородие, все у вас будет… Только ночи-то у нас холодные… Холодно-то как… Холодно!
Григорьев. Пришлю графинчик.
Писарь. И курева не позабудьте, ваше благородие. И пущай Марфа графинчик-то сама принесет. Не забудьте про Марфу… про Марфу не забудьте, ваше благородие!
Поручик вышел из помещения и некоторое время, поеживаясь, ходил в коридоре перед камерой, где в тусклом свете все так же на коленях, протягивая руки во тьму, стоял Лунин. Наконец Григорьев отворил камеру и вошел.
Григорьев. Добрый вечер, Михаил Сергеевич.
Лунин (обернулся и некоторое время рассматривал его, будто силясь понять. И только потом поднялся с колен). А-а-а, поручик. (Он оживился, даже улыбнулся.) Рад вас приветствовать в моем гробу.
Григорьев (вздрогнул). Зачем же так, Михаил Сергеевич?
Лунин (глядя острым, волчьим взглядом). А я теперь этак всех встречаю, поручик. Эти слова у меня вроде присказки. Да и как иначе назвать мою обитель? На днях ревизия у нас была: сенатор приехал…
Григорьев (торопливо). Я не знаю… Я в отъезде…
Лунин. Да ничего такого не произошло… не бойтесь… Просто знакомец мой прежний, сенатор, эту ревизию проводил… я его мальчишкой знал по корпусу… Стариком он стал, совсем стариком… Ко мне в камеру заглянул, а на физиономии – участие, мы ведь с ним с глазу на глаз. Рад, говорит, вас видеть, Лунин. А я ему и брякни: «И я вас приветствую в своем гробу». Он так и задрожал. Старики – они про гроб не любят… А вы ведь совсем молоденький… (С маниакальной подозрительностью.) Отчего же вы так испугались – «про гроб»?
Григорьев (торопливо). Я и не испугался, Михаил Сергеевич. Отчего же мне пугаться… не пойму вас, право. (Стараясь строго.) А вот чей портретец вы на стенку повесили – принужден я спросить.
Лунин. И это – знакомец… Жизнь была долгая, Григорьев, и знакомцев в ней: сенаторы, воры, министры, убийцы, фальшивомонетчики, государи…
Ознакомительная версия.