в Отейль – Последние судороги светской жизни – Обретение истины
Осенью, вернувшись домой, мы застали на Пьер-Герен вавилонское столпотворение: Никита с женой и двумя детьми и наша дочь с внучкой. Вернее сказать, цыганский табор. Гриша с Денизой были еще в Биаррице, хозяйством занимались обе Ирины. Вскоре хозяйки уехали: старшая – в Англию, младшая – в Италию. Я встал на постой в «Вуймон» к моим дорогим делле Донне.
Почти всякий день ужинали с Робером и Мари вместе, вместе часто бывали в театре. В те дни познакомился с Жаном Маре, заходившим в «Вуймон» поужинать с нами. Он был мил и прост, что редко у звезд.
Я и думать забыл о кериолетском деле, как вдруг оно само о себе напомнило. Разбирал я матушкины бумаги и нашел большой конверт с фамилией мэтра Эмбера. Эмбер – адвокат, занимавшийся делом о Кериолете и отсоветовавший матушке отстаивать права потому-де, что за сроком давности прав уже нет. Изучив письма в конверте, я решил просмотреть материалы самого дела и отправился к Эмберу, хранившему их. Оказалось, адвокат умер несколько лет назад. Немцы, по причине его еврейства, разграбили кабинет и сожгли бумаги.
Рассказываю Карганову. А Карганов говорит: матушка чего-то не поняла. Постановление о сроке давности в нашем случае не имеет силы. Я – в Кемпер, поднял архивы, добыл нужную бумагу, а в Париже с помощью бывшего прабабкиного нотариуса разыскал завещание ее и опись замкового имущества.
Все документы снес я к своему нотариусу, но, когда решили мы с адвокатом мэтром Селаром заняться делом вплотную, сказали нам, что документы потеряны… И все снова-здорово! Поехали в Кемпер за копиями. Тут, как по волшебству, нашлись подлинники. Иск я вчинил, но дело, по всему, отложено в долгий ящик.
Весной 1948 года Федору стало хуже. Вызванный на консультацию врач сказал, что операция необходима, и советовал везти его в Шатобриан, в клинику д-ра Берну. Я поехал за Федором в По, оттуда повез больного в Бретань. В клинике ему сделали три операции подряд, наконец объявили, что он будет жить. На операциях и после я оставался при нем. Я и всегда любил сидеть с больными. Откуда что берется – сразу я и терпелив, и ласков. Особенно больных нервами, говорят, успокаиваю. Пропала во мне сиделка… или… батюшка, потому что люди так и норовят мне покаяться, потому, мол, что сразу видно, что нестрогий. И почти вся моя «паства» уверяла, что я и впрямь утешил и, поди ж ты, наставленьем помог.
Поправлялся Федор долго. Через несколько недель, когда уезжал я, он уж окреп, но полное выздоровление наступило только через год, весной.
Летом с Катериной мы вернулись в Сен-Савен. Тогда-то и начал я писать «Воспоминания». Сидел с утра до вечера на террасе, захваченный работой и прошлым.
Писание продолжилось в Лу-Прадо, где провели мы всю зиму. В мае Федор смог уже выезжать и приехал в Аскен. Поселился в отеле «Эчола». Мы приехали к нему погостить. Однако в тамошнем шуме машин и автобусов не поработаешь. Место живописно, но с самого утра наплыв туристов. В основном старухи англичанки, вечные лягушки-путешественницы. И в горах они, и в пустынях. Все как на подбор: с плоской грудью и бульдожьей челюстью. Гуляют с бедекером и кодаком, говорят только по-английски и сами не знают, каким ветром занесло их именно сюда.
Вернувшись в Лу-Прадо, я обрел мир и покой, необходимые для писания. Ирина помогала. Работалось с ней легче, потому что память у нее лучше. Перед тем как закончить, я поехал в Париж показать друзьям и спросить их мненья. Особенно ждал совета от м-ль Лавока, первой леди французских книготорговцев. Суждению ее доверял я на все сто. Получив одобрение от нее и прочих, стал готовить книгу к печати. Графиня де Кастри свела меня с подругой своей, Ирэн де Жиронд. Ирэн занимается переводами. Согласилась помочь.
Сперва поехал к ней в Сен-Жан-де-Люс. В приюте спокойствия, трудов и вдохновенья работали мы с ней месяцы и стали единомышленниками. Очень скоро я доверился ей совершенно. Чувствовал, что можно ей сказать все, и она все поймет. Суждение Ирэн было верно, замечания справедливы. Если мы спорили, я знал, что права – она, и хоть и бесился, а радовался, что ляпов не будет. Голос ее порой напоминал матушкин.
Осенью Никита сообщил, что они с семьей уезжают жить в Америку. Путь в Отейль, стало быть, свободен, и мы полетели восвояси.
Когда из Сен-Жан-де-Люса в Париж вернулась Ирэн, литературные труды продолжились. Ирэн регулярно приходила на Пьер-Герен, усаживалась в глубокое кресло с таксой Изабель на коленях вместо столика. А мне друзья подарили щеночка-мопса, девочку Мопси. Наши четвероногие мамзели подружились. Ирэн придет – щенячьим восторгам нет конца, и страницы рукописи разлетаются во все стороны.
* * *
Нет слов, как благодарен я друзьям за помощь их в деле, которое оказалось сложней и дольше, нежели думал я. Спасибо им: Ирине, урожденной княгине Куракиной, второй жене князя Гаврилы, г-же Блак Белер, барону Дерви, барону де Витту и Ники Каткову, ходячей энциклопедии. Ники знает все: забуду я – подскажет он. Ники же и перевел мемуары на английский. И величайшей наградой трудам моим было вспомнить прошлое и вернуть на миг чувства и лица, которых уж нет…
Как и следовало ожидать, в русской колонии далеко не все обрадовались публикации первой части «Воспоминаний». Что, однако, не помешало мне написать вторую. А жена, следя за моей работой, и вовсе грозилась написать третью под названием «О чем не сказал муж». И, верно, третья часть, сказал я жене, была бы лучшей. У Ирины дар писателя-юмориста. Она затеяла сочинить «Дневник Буля», как бы от его лица. Глазами нашего старого чудака – живой рассказ обо всех событиях. Местами умора, жаль – непереводимо!
В Париже мы опять зажили светской жизнью. Ходили по театрам и по гостям. Более всего любил я бывать у Тведов. В квартире у них – художественный вкус, роскошь и легкий запах «Герлена». Мадам Твед, известная скорее как Долли Радзивилл, тети Козочкина племянница, – хрупкая, нежная, маленькая. Маленькая, да удаленькая: покорит в два счета. Мсье Твед – славный малый, доброе дитя, небесталанный художник. Дома у них дух старой Польши.
Иной дух у Люсьена Тесье в Ля Мюэт. Хозяйкой была здесь Мари, правнучка великого князя Алексея, блондинка, тонкая, как саксонский фарфор. На жениных раутах Люсьен явно чувствовал себя не в своей тарелке. Всё не мог привыкнуть к славянским разгулу, водке,