После индустрийных толков Вахрамей начинает мурлыкать напев на какой-то сказ. Разбираю: «А прими ты меня, пустыня тишайшая. А и как же принять тебя? Нет у меня, пустыни, палат и дворцов…»
Знакомо. Сказ про Иоасафа[536]. «Знаешь ли, Вахрамей, о ком поешь? Ведь поешь про Будду. Ведь бодхисатва – переделано в Иоасаф»…
Но Вахрамей не по одной кооперации, не по стихирам только. Он, по завету мудрых, ничему не удивляется: он знает и руды, знает и маралов, знает и пчелок, а главное и заветное – знает он травки и цветики. Это уже неоспоримо. И не только он знает, как и где растут цветики и где затаились коренья, но он любит их и любуется ими. И до самой седой бороды набрав целый ворох многоцветных трав, он просветляется ликом и гладит их и ласково приговаривает об их полезности. Это уже Пантелей Целитель[537], не темное ведовство, но опытное знание. Здравствуй, Вахрамей Семенович! Для тебя на Гималаях жар-цвет вырос…
А вот и Вахрамеева сестра, тетка Елена. И лекарь, и травчатый живописец, и письменная искусница. Тоже знает травы и цветики. Распишет охрой, баканом и суриком любые наличники. На дверях и на скрынях[538] наведет всякие травные узоры. Посадит птичек цветистых и желтого грозного леву-хранителя. И не обойдется без нее ни одно важное письмо на деревне. «А кому пишешь-то, сыну? Дай-ка скажу, как писать». И течет длинное жалостливое и сердечное стихотворное послание. Такая искусница!
«А с бухтарминскими мы теперь не знаемся. Они, вишь, прикинулись коммунарами и наехали грабить, а главное, старинные сарафаны. Так теперь их и зовут «сарафанники». Теперь, конечно, одумались. Встретится – морду воротит: все-таки человек, и стыдно. Теперь бы нам машин-американок завести. Пора коней освободить».
И опять устремление к бодрой кооперации. И тучнеют новые стада по высоким белкам. А со Студеного белка лучше всего видно самую Белуху, о которой шепчут пустыни.
Все носит следы гражданской войны. Здесь на Чуйском тракте засадою был уничтожен красный полк. Там топили в Катуни белых. На вершине лежат красные комиссары. А под Котандой зарублен кержацкий начетчик. Много могил по путям, и около них растет новая густая трава.
Как птицы по веткам, так из языка в язык перепархивают слова. Забытые и никем не узнанные. Забайкальцы называют паука мизгирем. Торговый гость, мизгирь, по сибирскому толкованию – просто паук. Какое тюркское наречие здесь помогло? Ветер по-забайкальски – «хиус». Это уже совсем непонятно. Корень не монгольский и не якутский.
В тайге к Кузнецку едят хорьков и тарбаганов (сурков). Это уже опасно, ведь тарбаганы поставляют легочную чуму. Говорят, что чумная зараза исчезает из шкурки под влиянием солнечных лучей. Но кто может проверить, когда и сколько воздействовали лучи? Откуда шла знаменитая «испанка», так похожая на форму легочной чумы? Не от мехов ли? Часты в Монголии очаги заболеваний, а чума скота вообще довольно обычна. Ко всему привыкаешь. В Лахоре, Сринагаре и в Барамуле[539] была при нас сильная холера; в Хотане была оспа; в Кашгаре – скарлатина. Обычность делает обычным даже суровые явления.
Ойротские лошадки выносливы. Хороши кульджинские олетские кони. Карашарские бегуны и бадахшанцы не выносливы и в горах менее пригодны.
Монголы и буряты хотят видеть разные страны, хотят быть и в Германии и во Франции. Любят Америку и Германию. Необходимость расширить кругозор характеризуется ими старинной притчей о лягушке и о черепахе. Лягушка жила в колодце, а черепаха в океане. Но приходит черепаха к лягушке и рассказывает о громадности океана. «Что же, по-твоему, океан вдвое больше моего колодца?» – «Гораздо больше», – отвечает черепаха «Скажешь, в три раза больше колодца?» – «Гораздо больше». – «И в четыре раза больше?» – «Гораздо». Тогда лягушка прогнала черепаху как хвастуна и лжеца.
Поповцы, беспоповцы, стригуны, прыгуны, поморцы, нетовцы[540] (ничего не признающие, но считающие себя «по старой вере»). Сколько непонятных толков. А к Забайкалью среди семейских, т. е. староверов, ссылавшихся в Сибирь целыми семьями, еще причисляются и темноверцы, и калашники. Темноверцы – каждый имеет свою закрытую створками икону и молится ей один. Если бы кто-то помолился на ту же икону, то она сделается оскверненной и негодной.
Еще страннее калашники. Они молятся на икону через круглое отверстие в калаче. Много чего слыхали, но такого темноверия не приходилось ни видать, ни читать. В лето 1926 года! Тут же и хлысты, и пашковцы, и штундисты, и молокане. И к ним уже стучится поворотливый католический падре. Среди зеленых и синих холмов, среди таежных зарослей не видать всех измышлений. По бороде и по низкой повязке не поймете, что везет с собою грузно одетый встречник.
В Усть-Кане последняя телеграфная станция. Подаем первую телеграмму в Америку. Телеграфист смущен. Предлагает послать почтой в Бийск. Ему не приходилось иметь дело с таким страшным зверем, как Америка. Но мы настаиваем, и он обещает послать, но предварительно запросив Бийск.
На следующий год сделана разбивка линии до Котанды[541], т. е. в двух переходах от Белухи. До Котанды еще с довоенного времени проектирована ветка железной дороги от Барнаула, связывая сердце Алтая с Семипалатинском и Новосибирском. Говорят: «Тогда еще инженеры прошли линию». – «Да когда – тогда?» – «Да известно, до войны». Таинственное «тогда» становится определителем довоенной эпохи. Уже Чуйский тракт делается моторным до самого Кобдо. Уже можно от Пекина на «додже» дойти до самого Урумчи, а значит, и до Кульджи, и до Чугучака, до Семипалатинска. Жизнь кует живительную пряжу сообщений.
Ползут рассказы из Кобдо. Каждому занятно передать хоть что-нибудь из неведомой Монголии, из страны магнитных бурь, ложных солнц и крестовидных лун. Все хотят знать о Монголии. Все особенное. Толкуют, что часового солдата съели собаки. Он семь их зарубил, но от стаи отбиться не смог. Монгольский командующий в Улясутае съел человеческое сердце. Кто говорит – русское, а кто полагает – китайское. На Иро и к Урянхаю – много золота.
Тоже на Иро, у шаманки родился странный мальчик, который сообщил какое-то предсказание. Шептали про перевоплощение богдо-гэгэна монгольского. А другой такой же, какой-то особенный, родился в Китае. Но знатоки не признают ни того ни другого: ведь богдо-гэгэн никогда ни в Монголии, ни в Китае не рождался, а всегда это происходило в Тибете. На пути из Улясутая в Кобдо выскочили какие-то дикие люди в мехах и кидали камнями в машину. Их называли «охранители». По пути в Маньчжурию из скалы течет в пустыню «минеральное масло». И такие магнитные места, что даже машина замедляет ход.