Над ее ложем висела икона, подаренная Распутиным. Она долго глядела на нее, потом легла на кровать, не раздеваясь и долго-долго плакала, постоянно повторяя имя, которое слетало с ее уст:
— Ники... Ники...
* * *
В сопровождении возбужденной толпы, проявлявшей к нему самое глубокое уважение, Николай подошел к своему вагону императорского поезда в Могилеве, чтобы ехать домой, в Царское Село. Его сопровождали четверо депутатов Думы.
Царский поезд прибыл по расписанию и встал на запас- ном пути царскосельского вокзала в 11.30. На платформе представители Думы передали своего заключенного новому только что назначенному, коменданту дворца. Как только царя увезли, члены его свиты в страхе разбежались кто куда, чтобы себя не компрометировать. Последние царские офицеры, незаметно выглядывая из окошек своих купе на перрон, на котором уже не было представителей революции, спешно спускались по лесенке.
Платформа быстро опустела. Только князь Василий Долгоруков, зять графа Бенкендорфа, решил сопровождать бывшего государя и оставаться с ним до конца, чтобы там ни произошло.
Когда Николай ехал по дороге, по обочинам которой стояли часовые, те ему не отдавали чести. Наконец, автомобиль подъехал к подъезду дворца, и Николай с князем Долгоруким вышли из машины. Они по лестнице поднялись в вестибюль, битком набитый незнакомыми людьми, в основном солдатами, которые пришли специально, чтобы поглазеть на бывшего царя. Некоторые из них курили, а кое-кто даже не думал снять головной убор к присутствии царя. По привычке, проходя через толпу, Николай то и дело в знак приветствия, дотрагивался до околышка своей фуражки, но никто на его жест не отвечал. Он обменялся рукопожатием с Бенкендорфом, и, не сказав ни единого слова, прошел в личные покои. Императрица, дежурившая у окна, видела, как подъехал автомобиль. Дверь распахнулась, и лакей гораздо более звонким от волнения голосом провозгласил: «Его величество император!»
Радостная Александра побежала ему навстречу. Они вошли в детскую и, наконец, оказались одни, одни! Они долго прижимали друг друга к груди, ничего не говоря, и слезы омывали следы поцелуев. Она заговорила первой:
— Ники, любовь моя единственная, только одно твое присутствие здесь, рядом со мной, мне куда дороже любой империи в мире. Наконец-то мы снова вместе! Наконец ты рядом, и мы можем смотреть в глаза друг другу.
Впервые я могу смотреть на тебя, испытывая всю силу своей любви к тебе, как покорная женщина, как твоя жена. Да, твоя жена, которая сейчас любит тебя еще сильнее.
И Николай, который до этой минуты был человеком озабоченным, но стойким, вдруг проявляя слабость, уронил свою голову ей на грудь и зарыдал, зарыдал, словно ребенок. Он долго не мог успокоиться, но когда взял себя в руки, стал неистово покрывать поцелуями руки своей жены и затем, упав перед ней на колени, сдавленным голосом, словно робкий юноша, проговорил:
— Прости меня, моя любимая. Прости мою душу грешную!
* * *
Тем временем Корнилов распорядился заменить верную царю дворцовую гвардию и офицеров эскорта простой солдатней, грубой и невежественной, теми солдатами, которые первыми попались ему под руку. Это означало, что отныне в Александровском дворце устанавливался тюремный режим.
Петроград жил в какой-то странной атмосфере радости, страха и повального пьянства. Все видные государственные деятели прежнего режима находились под арестом, газеты увенчивали лавровыми венками революцию. Слово «Свобода!» теперь звучало повсюду не как благородный призыв, а как прямая угроза! На улицах — полным-полно бандитских рож, солдат, дезертировавших из своих полков, уволенных рабочих, крикливых баб, — все они продавали и с удовольствием покупали листовки с карикатурами на царя. Самые скабрезные, смачные, глупейшие шутки вызывали взрывы смеха у этой толпы, такой грубой и невежественной, что только различного рода безумства могли вывести ее из состояния апатии.
Перепуганные мешане и дворяне, опасаясь, как бы их не раздели прямо на улице, прижимались к стенам, и, совершив перебежку из магазина и обратно домой, чтобы не умереть с голоду, тут же возвращались в свои красивые особняки и пропадали в их глубинах, чтобы их больше никто не видел.
На улицах Петрограда практически нельзя было встретить ни одного полицейского. Брошенный на произвол судьбы город напоминал собой свалку мусора. Домашние слуги убегали со своего места работы, чтобы вступить в революционные комитеты, в которых накапливались жалобы и угрозы против государя с государыней. В Царском Селе Александровский дворец нельзя было узнать. Двор разбежался, некоторых придворных арестовали. Другие находились уже далеко. По широким коридорам, по которым ранее неслышно ступали по мягким, пушистым коврам, слонялась солдатня в грязных сапогах, в расстегнутых гимнастерках, в фуражках, съехавших набекрень, — небритые, неряшливые, шумливые, они почти все были пьяными. Они бесцельно шатались по дворцу и днем и ночью, бесцеремонно заглядывая в комнаты. О какой верности бывшей императрице могла идти речь!
Граф Апраксин, долгие годы бывший гофмейстером императрицы, под каким-то благовидным предлогом исчез на следующий день после возвращения Николая. Нигде нельзя было найти ни графа Граббе, ни генерала Нарышкина, главы военного кабинета императора. Он так ни разу и не пришел навестить императора. Саблин, любимый адъютант, тот самый, которого вся семья считала своим настоящим другом, Саблин, осыпанный милостями и такими почестями, которые вызывали громадную зависть у его сослуживцев, тут же повернулся к своим благодетелям спиной. Граф Гендриков, бывший вице-губернатор Орла, тоже заявил о своей лояльности Временному правительству. Но глава нового правительства князь Львов отказывался от его услуг. В отличие от этого высокопоставленного государственного чиновника, его сестра, фрейлина императрицы Наталья Гендрикова поступила иначе, — она решила до конца раз- делиты^удьбу государя с государыней и последует за ними не только в ссылку, но и вместе с ними примет смерть.
Император, несмотря на столько испытываемых неудобств, дезертирств, измен, все же ухитрялся сохранять свою мягкость.
Все же несколько верных слуг оставались с ним рядом. Но среди них не было тех, к кому он был больше всего благосклонен и расположен, и разумеется, мог бы рассчитывать на их поддержку.
Милейший князь Долгорукий, граф Татищев хотели только одного — оставаться со своими хозяевами, и когда им предложили свободу, они с презрением от нее отказались, заявив, что предпочитают разделить судьбу тех, кому они верой и правдой служили и кого любили.