Из-под земли полезли трупы. Деревенские парни с простыми лицами и голенастыми ногами.
Жизнь начальства казалась Верцману полной какой-то глубокой и значительной тайны.
РАССКАЗ ТАТАРИНОВА
– Я ходил по лесу в тылах 52-й армии. Устал как собака. Выхожу к деревеньке. Деревеньки, собственно говоря, нет, немного навозу сбоку от дороги и две-три печные трубы. Вижу, землянка, вход завешен плащ-палаткой. Пересыльный санитарный пункт. А холод, метель,- что делать? Я так устал, нахолодался, что решил зайти туда, переночевать. Захожу. Мерцает коптилочка, санитарка и человек двадцать раненых, тяжело. Стонут, скулят. А запах! Вонь такая, что свет меркнет. У одного перебита держательная пружина, и он всё время валит в бинты, и скулит при этом. Гной, гниение. Каждые пятнадцать минут кто-нибудь умирает. Если он близко от выхода, девушка его выносит, вернее, вытаскивает за ноги, а если в глубине палатки, так оставляет. У нее весь фартук в крови и в лимфатических выделениях, а лет ей девятнадцать. Но в землянке тепло. Я хватил винища и заснул. Проснулся в восемь. Вонища такая, что я даже вспотел. Этот, который в бинты валил, умер. Остальные распустились – смердят и стонут. Я выбрался и от воздуха почти лишился чувств.
8 апреля 1942 г.
Ночевали в деревне Вяжищи. В избе, где мы остановились, была молодая женщина в юбке на молнии и тонких шелковых чулках. Она держала на руках годовалую девочку. Шоферы, наполнявшие избу, рассказали, что женщина эта – жена летчика, погибшего в первые дни войны. Она бежала со станции Волхов, когда ее занимали немцы. Она остановилась в этой избе, восемнадцатилетний хромой парень пустил ее жить бессрочно и безвозмездно. Молодая женщина как-то
ровно весела от слишком большого горя. Эту грустно-потерянную веселость я замечал у многих, всё потерявших на войне. Только они по-настоящему ощутили эту войну и живут в ней, как в новом дому, по-новому, с другой душой, с другой силой, с другими чувствами. А мы еще пытаемся жить по старинке, как будто ничего существенного не произошло, не изменилось, и мир остался таким же.
С черным костлявым крылом бурки за плечами, сдвинув баранью шапку на бритый затылок и дико вращая глазами, начальник АХО майор Ястребов выписывал гороховое пюре, пшено и вермишель.
20 апреля 1942 г.
Не помню, записывал ли я о так называемом «честном страже». Это было при ДОППе одной из дивизий. Нас остановил часовой. Мы сказали пароль и спросили его, есть ли какая-нибудь жратва в ДОППе.
– Этого я не могу знать,- ответил часовой,- мое дело маленькое: выстоять свои полсутки, и тольки.
– Неужто это всё твое дело? – спросил Татаринов.
– Да, всё мое дело, выстоял честно полсутки, и тольки.
– Ну уж и честно,- засмеялся Татаринов, который сразу всё замечает.
– Ясное дело – честно,- ответил караульный, а потом вдруг продолжал с широкой русской тоской: – Разве у них что украдешь, у дьяволов. Любую мелочь – тьфу! грош ей цена – по сорока бумажкам разведут. Лучше не связывайся. Недавно два наших бойца банку консервов взяли, так обоим расстрел за хищение государственного имущества. А какое оно государственное, когда оно для бойцов. Ну их к черту, интендантов этих. У них херу возьмешь!…
Настоящий мученик.
От зависти он верил всему тому хорошему, что люди говорят о себе. Верил и пугался.
7 мая 1942 г.
Сегодня разбомбили дом Кеворковой*. Она, маленькая, черная, похожая на распластанную мышь, выбралась из-под
____________________
* Корректор нашей газеты.
обломков почти голая, с иссеченным осколками лицом и телом, и бросилась по улице с криком: – Хочу жить!… Хочу жить!…
Потом мы шли с обеда и видели, как наш истребитель сделал иммельман, из него вошел в уродливый, непреднамеренный штопор, заныл голосом раненого лося и врезался в землю. Зрелище печальное, скучное и невообразимо противное.
В год, который должен стать годом решительного разгрома фашистов, нас учат отдавать честь перед строем и «оттягивать грудку». Может быть, они готовятся к великому параду победы?
Рановато. Лучше бы нас обучили стрелять, хотя бы из наганов, которые болтаются у нас на боку.
Занятия проходят посреди центральной улицы. «Оттягивание грудки» то и дело прерывается немецкими самолетами, которые обстреливают нас из пулеметов. Мы быстренько форсируем канавы и залегаем в лопухах. Если так пойдет дальше, маскироваться мы, во всяком случае, обучимся. Впрочем, одна хорошая бомба может вмиг прервать эти полезные упражнения волховского ПУ. Хорошо еще, что на войне глупость взаимна, как вежливость в парикмахерской. Мы каждый день разыгрываем движущуюся мишень на глазах у немецких летчиков, а они никак не догадаются захватить с собой даже фугаску. А вдруг догадаются?…
Будущее стало плоским, как задник декорации.
Человек устроен довольно прочно. Он состоит из жесткого, грубого мяса, но имеет несколько уязвимых родничков. Пока эти роднички не затронуты, человек может выдержать черт знает что. На него может обрушиться дом – он выдержит. Может разорваться бомба в трех шагах, сто семнадцать осколков вопьются в тело – ему нипочем. Но он может умереть, споткнувшись на апельсинной корке, выпив стакан холодной воды, упав с кровати.
Живу как собака, без мыслей о будущем.
Страшна только индивидуальная судьба, в массовом психозе участвовать не страшно. Грозящий тебе лично насморк кажется опаснее и непереносимее угрозы близкой смерти, если она грозит не тебе одному, а всему коллективу.
8 мая 1942 г.
Человек удивительно цепко держится за свои слабости, точнее, слабости удивительно цепко держат человека. Что произошло со мной? Я попал в новую, жесткую среду и первое время рыпался, пытался оказывать какое-то нестойкое,- как теперь вижу,- сопротивление. Оно шло не от скрытой во мне силы – а от испуганной слабости. И мне казалось, что эти качества – сопротивляемость и сила – останутся во мне навсегда. Но прошло время, прошел и первый порыв, и я опять остался со своей слабостью. И оказалось, что можно жить с Богом данной тебе сущностью. Иначе говоря, обстоятельства не изменяют человека, не вызывают в нем новых сил, а человек как-то умудряется жить опять со своим характером. Казалось бы, в такой грубой обстановке, как война, я должен был бы закалиться, стать жестче, грубее, определеннее, и одно время мне казалось, что так оно и есть. Ничего подобного: каким-то непонятным мне самому образом я сумел остаться прежним, слабым, робким, неопределенным, стойким лишь в одном – в своей слабости. Да и бывает ли, чтобы человек приобрел какие-то новые качества, если их не было в его душевной природе? Думаю, что нет. И если человек меняется, это значит лишь, что проснулись качества, таившиеся в нем под спудом.*