Первые недели кипучая суета тюремных будней проносилась мимо меня. Я пребывал словно в коме, в психологической коме. Вокруг лихо закручивалась арестантская жизнь с острыми сюжетами и интригами, ценностями и мерзостями, правилами и понятиями, я ощущал ее физически: кожей, носом, ушами, но духовно меня там не было. Мое тогдашнее состояние сродни мгновениям после пробуждения: видишь кровать, люстру, шторы, слышишь дребезжание будильника, но сознание все еще продолжает переживать бурные перипетии сновидений. Здесь эти мгновения растянулись в недели. По-настоящему я оживал только в письмах, где окружающая действительность преломлялась через разум, отражаясь на клетчатых листках осмысленным изложением. Писал не для того, чтобы быть прочитанным, а дабы вернуть душе дорогие образы. Разговаривал с сокамерниками и не слышал самого себя, но каждое слово, выскальзывавшее из-под «шарика», казалось, обретало голос громадной силы, важности и убежденности, захватывало воображаемого собеседника и возвращало меня домой.
По-настоящему я просыпался только во сне. Любые грезы были понятней, ближе и реалистичней каменного мешка, километров колючки и пронзающего до костей холода.
На третий день пришла посылка, зашла дачка, как здесь говорят: чай, конфеты, шоколад, сахар, сало, колбаса, масло, сыр. Все сладкое и жирное — у родных сработал стереотип «голодной тюрьмы». Плевать было на еду, очень не хотелось отдавать бланк о получении передачи, заполненный материнской рукой. С воли передали вещи: толстенный шерстяной свитер и, самое ценное, что только можно было вообразить, — фуфайку. Обыкновенную рабочую фуфайку, синюю, ватную, спасительно теплую. В эту ночь я в первый раз выспался: ноги по пояс засовываешь в свитер, фуфайку — на оставшуюся человеческую половину, — блаженство.
Дни неслись быстро, изматывающе и бестолково. Постоянно ели, качались и чифирили, последнее, чтобы разогнать кровь и просто от безделья. Чифирили под шоколад, курево и даже воблу. В качестве альтернативы чифирю мастырили тошнотворного «коня» или бросали в смолянистый отвар горсть донормила, после такого компота топорщились волосы и таращились глаза. Много курили, за день уходил блок. Для меня курево стало спасением от… курева. Куришь, чтобы не задыхаться от дыма, чтобы не чувствовать смрад хабариков, въевшийся в полотенце, постельное белье, одежду, волосы. Дурацкий замкнутый круг.
Сидели весело, даже смешно. Чтобы не плакать, в тюрьме смеются. Сначала остроумие и злословие оттачивались на Зайце, потом на Прогляде. Но дальше анекдотов и тюремных баек разговоры не шли. Всякая другая тема на этом централе могла привести к «новым обстоятельствам по делу».
Как-то Алтын с грустью завел разговор о родном Питере, быстро съехав на политическую конъюнктуру северной столицы: «Тетя Валя — формальность и недоразумение, реальный губернатор — Кумарин. В Питере последнее слово всегда за ним».
Удивительно, но в тюрьме очень часто слова материализуются. Стоит только вспомнить о семье, и именно в этот день придет письмо из дома. Порой темы разговоров сидельцев, будто подслушанные, тут же начинают звучать по телевизору. Напоешь мотив всплывшей в памяти мелодии, можешь идти включать радиоточку и слушать ее в оригинале. Не случайно сонник Миллера — одна из самых востребованных книг на централе. И вот спустя буквально тридцать минут после упоминания всуе Барсукова—Кумарина, в камеру завели свежего постояльца.
Подтянутый, годами слегка за сорок, он вошел в хату уверенно, не по-хозяйски, но с видом долгожданного гостя. Вещей не было вовсе, за исключением казенки. Дутая яркокрасная куртка «айсберг» подчеркивала спортивную выправку. На лице играла сдержанная волевая улыбка, глаза в хитром прищуре скорее сравнивали и сопоставляли, нежели удивлялись, что выдавало в нем человека, не понаслышке знакомого с российской пенициарщиной. Поздоровался, представился Славой, познакомились.
— Сам откуда? — поинтересовался Алтын.
— Из Питера.
— Выходит, что земляки мы с тобой.
— Даже здесь наши. А я близкий Сергеича, — сразу обозначился Слава.
— Понятно, — нараспев произнес Алтын, бросив на меня изумленный взгляд. «Сергеич» в Питере звучало не менее убедительно, чем Барсуков, Кумарин, или просто Кум, правой рукой которого следствие считало нашего нового соседа.
— Сюда-то какими судьбами? — присоединился к разговору Бубен, явно не испытывавший приливов гостеприимства.
— Сняли с рейса, домой собирался лететь. Маски-шоу устроили прямо в самолете. Причем, суки, закрыли технично, задним числом объявили в розыск, и лишь по этому единственному основанию суд принял решение об аресте. А это что за централ?
Далее последовал матерный, но емкий комментарий. Слава с сочувственным эгоизмом посмотрел на нас.
— Я-то здесь проездом, меня везли на «пятерку» (ИЗ-77/5 — «Водный стадион». — Примеч. авт.), но у мусоров на полпути бензин кончился. Сказали, что сегодня здесь переночую, а завтра дальше поедем.
— Шуткуют мусора. Ты не первый, кто сюда с такой хохмой заезжает. Здесь транзитных нет, сидят плотно, решение о размещении официально принимает заместитель Генпрокурора.
Разговор продолжили за подоспевшим чаем и наскоро собранной поляной.
15 января 2007 года нашу хату заказали с вещами, оставили только Алтына. Это был мой первый переезд, к которому, как ко всему новому и непонятному, я подошел нервно, да и за месяц уже успел попривыкнуть к соседям.
— По ходу решили Алтына на заморозку посадить, — предположил Бубен. — Надо еды побольше оставить.
Сказано — сделано. Холодильник разгружать не стали, подсобрали овсяные и гречневые хлопья, по куску сыра, по пачке майонеза, по пакету молока, на карман — карамели. Упаковав баулы и вытащив их на середину хаты, посворачивав матрасы, заварили чифирь, распечатали блок сигарет. Первым забрали Прогляду, потом пришли за мной. Под визги сирены и строгие молчаливые взгляды вертухаев я за раз поднял вещи на шестой этаж.
Шестой этаж разительно отличался от третьего, как пять звезд — от приемника-распределителя. Свежая зеленая краска, «накрахмаленные» потолки, на полу ковровые дорожки. Остановились возле 609-й, делившей стену с лестничным пролетом. Хрум-хрум, и цирик вскрыл камеру. Тормоза, упершись в фиксатор, образовали узкий проход. Проткнув вперед сумку, я с трудом протиснулся внутрь.
Тусклый свет растворял хату полумраком, обостряющим апатию и беспокойство. Это была трехместка. Шконки стояли вдоль левой стены. Одинокая — напротив дальняка, двойные — следом, возле окна. Вполне цивилизованная обстановка. Узкий железный шкаф с двумя тумбочками, приделанный к правой стене аккуратный дубок, над ним завис дээспэшный буфет. Нижняя и верхняя шконки перехвачены лестницей, унитаз огорожен высоким «слоником» (бетонной оградкой), на полу красовался крупный кафель. Но ни холодильника, ни телевизора. Даже сушильных веревок на решке не было. Лишь на дальней шконке сидел маленький черный человечек с опасливо дрожащими угольками глаз, слабо тлеющими, почти затухающими. Ничего человеческого в этих глазах, и животного мало, преобладало одно лишь насекомое, вселявшее жуткую оторопь. Представьте муху в человеческий рост, и вы поймете природу моей жути. Муха назвалась Игорем, заехавшим, с его слов, полчаса назад. Из вещей у Игоря лишь вялый баул, новенький черный комплект «тимбирлэнда» и фуфайка, тоже черная.