Сцена из спектакля «Мнимый больной». Юрочка Ершов, Дима Либуркин и я в роскошном платье. 1958 год.
Когда Алеша и Семен были подростками, Ирина Александровна, бывшая уже в разводе с дедом, отправила их под отцовский надзор.
Потом был торжественный семейный поход к деду на день рождения. Семен Владимирович, Евгения Степановна, Володя и я. У подъезда встретились с младшим Владимиром, сыном деда и Тамары, лет четырнадцати, бойким и совсем не торжественным.
В квартире мчались бронзовые кони, бронзовый Иван Грозный хмуро сидел на бронзовом троне, и сам дед казался века ушедшего. Говорили, что, когда они встретились с Тамарой, Владимир Семенович был еще очень импозантен и привлекателен. Теперь это был старый, усталый, снедаемый ревностью человек.
Он оживился при моем имени и загадочно сказал: «Вторая Иза и вторая рыжая». Он посадил меня рядом и, зорко следя, чтобы я доела ненавистный студень, рассказал, что одной из его любимых женщин была известная в свое время Иза Кремер. Это было на юге, это было в молодости и уже потому прекрасно.
Летом тем же составом ездили к Владимиру Семеновичу на дачу. Он был болен, лежал, длинно вытянувшись, на постели и напоминал картинку из школьного учебника «Больной Некрасов». Дед читал нам свою рукопись. Все усердно слушали, а я смотрела в маленький квадрат окна. Там стремительным полетом чертили лазурь неба ласточки, и ужасно хотелось танцевать.
Много лет спустя, на гастролях в Саранске, бродила я по неожиданно прекрасному музею скульптора Эрьзи.[4] Переходя от одной скульптуры к другой, я вдруг остановилась, как бы встретилась, перед женской головкой черного чарующего дерева. Портрет назывался «Голова еврейки».
Тем же летом в библиотеке Дома актера в Мисхоре первой же, наобум взятой книгой оказалась биография скульптора Эрьзи. Из этой небольшой серо-бежевой книжицы узнала я, что «Голова еврейки» — скульптурный портрет певицы Изы Кремер, созданный в Италии, во время скитаний скульптора и модели после отъезда из развороченной России, где они бедствовали и тосковали по родине, были дружны и помогали друг другу, чем могли.
Это было прекрасное время дружества, когда Володя вводил меня в свой сокровенный мир. Его родные становились для меня родными, его друзья — моими друзьями.
Ездили мы и в Горький. После третьего курса я ошарашила маму с бабушкой сумасшедшей телеграммой: «Экзамены сдала еду новым мужем». Мама с Наталкой к поезду чуть опоздали. Мы с Володей были уже на вокзальной площади. Я стояла в хвосте длинной очереди на такси; там они меня и нашли, а Володя пытался перехватить какую-нибудь машину. Его пестрый пиджак прыгал среди серо-коричневой суеты, привлекая внимание, и Наталка, увидев его, смеясь, спросила: «Иза, это не твой клоун?» Ей было одиннадцать лет. Машину Володя поймал, и, лихо перемахнув через Окский мост, подкатили мы к нашему дому. Изумили сидящих на приступках, вошли в подъезд, где отсиживались во время бомбежек, поднялись по бетонной лестнице, и в уголочке темного коридора под деревянной лестницей на чердак открыла нам дверь моя красивая гордая бабушка-чудачка.
Володя сидел на табуретке. Мы напротив. Молчали. Ладонями Володя разглаживал брюки на коленях, и вдруг брюки на этих коленях треснули. Всем сразу нашлось дело, искали нитки с иголкой, давали советы, как лучше, как незаметнее заштопать. Бабушка захлопотала с чаем, мама штопала, Наталка принимала подарки — всем стало легко и весело. Володя сидел в трусах в ожидании брюк.
Пили чай. Бабушка придвинула Володе вазочку с земляничным вареньем — душистым, чуть горьковатым, ягодка к ягодке, и вазочка очень быстро оказалась пустой.
Прозрачная, бледно-розовая, она жива и сейчас и с тех пор зовется Володиной, так же как и земляничное варенье.
Потом мы повели Наталку в лучшее кафе-мороженое на Верхневолжской набережной, где липы, простор и чудо как хорошо. Наталке заказали огромную порцию разноцветных холодных шариков. Она любила мороженое без памяти, но тут с каменным лицом лизнула пару раз и сказала: «Спасибо». На уговоры не поддалась и вышла из кафе неприступная до ужаса. Потом призналась мне, чего ей стоило выстоять перед таким искушением, — но очень хотелось показать, какая она взрослая и неподкупная.
Разместиться в нашей комнате было невозможно, и Володя устроился на дебаркадере и хвастал по утрам, что засыпается там сказочно — русалки убаюкивают, поют колыбельные.
Ездили втроем с Наталкой на пляж, что посреди Оки высунулся желтой полосой в то лето (теперь это остров, заросший лесом). Плескались, плавали до изнеможения. Конечно, лазили по кремлю, по ежевичным берегам Волги. Складно чаевничали по вечерам, Володя подолгу душевно беседовал с бабушкой.
Ура! Мы сдали водевиль! С нами сам Алексей Николаевич Грибов. 1958 год.
Он любил старых людей, умел разговорить их, а еще больше умел слушать. Моя сдержанная бабушка охотно рассказывала ему жизнь свою и любила и понимала его до конца жизни. И долго еще каждый год варила земляничное варенье «для Володи, на всякий случай». Маме тоже он пришелся по душе. И неприступная Наталка растаяла, с удовольствием поедала мороженое, а главное — ей очень нравилось повсюду ходить с нами. Осенью она приезжала к нам в Москву, вернее на экскурсию со школой, и, конечно, была у нас. Катались с подружкой на лифте, как на карусели, и пищали и визжали в ванной, поливая друг друга из ручного душа — такие чудеса были у них впервые. Наталка была с нами и на памятном вечере у Греты Ромодиной, когда мы в первый и последний раз соединили за праздничным столом два курса: наш, по их мнению, чопорный и их, по мнению нашему, — разгильдяйский. Немного покуражились и, наткнувшись на искрометный юмор хозяйки, успокоились; и вечер был веселый, шумный, озорной. Много танцевали. Наталка смирно сидела за сладким столиком, сначала робко, потом смело грызла миндаль в сахаре и зорко следила за нами. Время от времени, когда я затанцовывалась с кем-нибудь из ребят, она подкрадывалась сзади, дергала меня за руку и предостерегала шепотом: «Из, а Из, а Вовка-то смотрит!» Мы не умели с Володей танцевать, за стол садились порознь, но неотступное внимание его чувствовалось постоянно. Стоило на секунду остаться одной или заскучать — и он тут как тут. Иногда, поймав взгляд друг друга, мы убегали в разгар пира, схватившись за руки.
Стремительно наступала весна четвертого курса. Мы радостно замирали от страха, и все чаще раздавался вздох: «Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас».
Из Киева приезжал народный артист СССР Михаил Федорович Романов — знаменитый Федор Протасов в «Живом трупе» Л. Толстого. Он посмотрел несколько отрывков из наших работ и сделал заявку на Лешу Одинца и меня. Мы уже знали, что во МХАТ возьмут Грету Ромодину, Наташу Антонову и Володю Пронина. Остальные бросились показываться в другие театры, я была только на одном показе в ЦТСА. Тягостное чувство неловкости — вот и все, что ощутила я в тот раз, и готова была уехать хоть к черту на кулички. Разлука казалась нереальной и почему-то очень далекой. Надо сдать экзамены, а там — будь что будет!