И еще одно изменение. До революции учили нас писать по-старому, с ятями, да так и не доучили. Потому что советские эти яти отменили и внесли другие изменения в орфографию. И теперь я пишу без ятей. А вот Стравинский всю жизнь продолжал писать по-старому — с ятями. Это потому, что он выучился грамоте еще до революции, вопрос привычки. А у меня вышло — ни то ни се. Впрочем, какая разница, как вы пишете, лишь бы хорошо выходило. Я в этих вопросах не цепляюсь за старину, как некоторые выжившие из ума мухоморы.
Произошли перемены и в нашем Мариинском театре. Старая публика за границу убежала или попряталась. Новых зрителей классический балет не очень интересовал. Приходили солдаты, матросы, курили в театре, щелкали семечки, стучали подкованными каблуками в такт музыке. Они сидели на барьерах лож, свесив ноги, это казалось им очень шикарным. Театр перестал, конечно, быть императорским. Сразу появилось много разных комитетов — свой комитет был у оркестрантов, у хористов, даже у плотников. Комитет плотников решал, какой балет пойдет: они голосованием выбирали тот, где декорации легче было устанавливать.
Потом солдатам и матросам надоело ходить в Мариинский театр. Там нельзя было даже погреться, как раньше: из-за отсутствия топлива перестали топить. От холода вода замерзала в трубах, они лопались. В умывальниках плавал лед. Кордебалет натягивал под костюмы тельняшки. А что было делать солисткам? Они хватали пневмонию — одна за другой. И старались уехать в Европу при первой возможности. Дела пошли так плохо, что театр наш хотели закрыть. Из Москвы приехал комиссар с распоряжением: всех уволить и разогнать и оперу, и балет. Я тогда уже был в балетной труппе театра, страшно переживал. За нас заступился Анатолий Луначарский, народный комиссар просвещения. Он действительно был просвещенный человек. С его помощью театр оставили в покое, но платили очень мало. На жизнь, хотя бы и совсем скромную, не хватало.
Чтобы как-то подзаработать и прокормиться, мы, артисты, составляли концертные труппы; кто-то пел, кто-то играл на скрипке, кто-то читал стихи, мы танцевали. Выступали где угодно, на разных площадках — в городе, за городом. В Павловске, в Царском Селе — прекрасные места! Павловск — это дачное место под Петербургом. Во времена Чайковского «хозяином» там был великий князь Константин, сам виолончелист-любитель и большой поклонник Чайковского. Чайковский любил приезжать в Павловск летом послушать хорошую музыку и полюбоваться замечательной итальянской архитектурой. Кто Павловска не видел, тому труднее понять «Спящую красавицу» Чайковского: красота, гармония. А в Царском Селе мы жили при советской власти. Там стояли покинутые дома князей Юсуповых. Мы поставили там кровати и жили вместе, весело! Там был большой зал с зеркалом, где можно было заниматься танцами, роскошный сад. Мальчики и девочки друг в друга влюблялись, потому что времени свободного стало больше, а надзора меньше. Я влюбился в Олю Мунгалову, которая потом танцевала в «танцсимфонии» Федора Лопухова и в нашем «Молодом балете». У нее были изумительно красивые ноги. Любой акробатический трюк был ей нипочем.
Где угодно выступали, даже в цирке Чинизелли. Туда, кстати, Чайковский любил ходить. Он обожал такие вещи: мюзик-холл, цирк. Мы в этом цирке танцевали индусский танец, а нам за выступление давали буханку хлеба Я, когда маленький был, в цирк Чинизелли ходил иногда. Никогда в жизни не думал, что когда-нибудь буду в нем выступать. В других местах нам давали кулек крупы или муки, иногда кусок сала. Если наше выступление нравилось, можно было получить дополнительно несколько кусков сахара. Это уже была премия, как награда высокая какая-нибудь. Больше всего нравился матросский танец, который назывался «матлот»: Данилова, я и Ефимов изображали юнг, которые под польку взбирались на воображаемую мачту или натягивали паруса. Это, конечно, была настоящая «халтура», но мы старались выполнять наше дело весело и профессионально. Иначе могли совсем не дать еды, а заплатить деньгами, «совзнаками», которые ничего не стоили. На эти бумажки ничего нельзя было купить.
Лучше всего вознаграждали на приватных вечерах у знатных коммунистов: там давали американские консервы, всякую еду с Запада. Американцы помогали голодающим в России. И как полагается, значительная часть продуктов оседала у начальства. Помню, печенку нам давали, вкусную.
В Мариинском театре в это время делались кое-какие интересные вещи. Балетмейстер Федор Лопухов, новый руководитель нашего балета, поставил свою знаменитую танцсимфонию «Величие мироздания» на музыку Бетховена, а я в ней танцевал. То, что Лопухов делал, было по тому времени замечательно. Идею он брал в литературе и живописи, но это был, в общем, чистый танец, настоящая хореография. Можно сказать, это было гениально! Другие тоже пытались выдумать что-нибудь интересное, но получалась ерунда, только Лопухов был настоящий гений. Он ко мне хорошо относился, выдвигал. Другие стояли и Лопухова обсуждали — а я нет, я старался, работал с ним, учился у него.
Такой был мой третий Петербург. Не нужно думать, что мы только и делали, что тряслись от холода и голода. Нет, мы весело жили, ходили в кинематограф. Я в кино очень любил ходить. В школе нас в синема водили мало, считали, что репертуар неподходящий. Фильмы тогда называли — «лента». Показывали разные жуткие драмы в четырех частях «о похождениях бывшей красавицы на дне общества». И кинематографов было не так много. А потом начали привозить западные фильмы. Мне особенно нравились немецкие, киностудии «Уфа», с Конрадом Фейдтом и Вернером Краусом. В моду вошли фокстроты. Их танцевали не только на вечеринках, но и на сцене показывали. Публике очень нравилось, а мне не очень — никто не знал, как танцевать фокстрот по-настоящему. Выдумывали что-то, прыгали как идиоты и называли это — «фокстрот». А к фокстроту настоящему это не имело никакого отношения.
Дома, на вечеринках, мы танцевали всякое, импровизировали. Весело было. Одежду приличную было трудно достать. Но мы старались одеваться со вкусом.
Так что я разным Петербург видел, по меньшей мере три разных города: совсем старый, потом город моего детства и, наконец, Петербург после революции. Я видел Петербург и нарядным, блестящим — и почти совсем опустевшим, и веселым — и хмурым. Но он всегда, сколько бы раз ни менялось его имя (сначала Санкт-Петербург, потом Петроград, а теперь Ленинград), оставался для меня великим городом.
Меня часто спрашивают — вы кто по национальности, русский или грузин? И я иногда думаю: по крови я грузин, по культуре — скорее русский, а по национальности — петербуржец. Быть петербуржцем — это не то же самое, что быть русским, этаким русаком. Петербург всегда был европейский город, космополитический. Чайковский тоже петербуржец, поэтому его музыку нельзя назвать «русацкой», хотя у него многие мелодии русские. Вот почему я бы Чайковского назвал замечательным российским композитором.