32 Из вышеприведенной записки, бывшей на контрольном усмотрении Государя Императора, видно, как составлялся манифест. Очевидно он составлялся на скорую руку, и я до самого момента его подписания думал, что Государь его не подпишет. Он бы его и не подписал, если бы не Вел. Князь Николай Николаевич - мистик, сейчас же вслед за 17 октября обратившийся в обер-черносотенца. Один из редакторов манифеста, почтеннейший кн. А. Д. Оболенский, как я после рассудил, был в состоянии неврастении. Он все таки твердил мне, что манифест необходим, а через несколько дней после 17 октября пришел ко мне с заявлением, что его сочувствие и толкание к манифесту было одним из величайших грехов в его жизни. Теперь он, по-видимому, уравновесился и смотрит на вещи более здорово. Сам по себе он человек благородный и талантливый, но устойчивым равновесием Бог его мало наградил.
При возвращении из Петергофа с заседания на пароход кто то проговорился, и я в первый раз услыхал фамилию Горемыкин. Кто то сказал, что вероятно сегодня еще придется тому же пароходу, на котором мы ехали, везти из Петергофа Горемыкина. Как потом оказалось, Его Величество почти одновременно вел два заседания и совещания - одно при моем участии, а другое при участии Горемыкина.
Такой способ ведения дела меня весьма расстроил, я увидел, что Его Величество даже теперь не оставил свои "византийские" манеры, что он не способен вести дело начистоту, а все стремится ходить окольными путями, и так как Он не обладает талантами ни Меттерниха, ни Талейрана, то этими обходными путями он всегда доходит до одной цели - лужи, в лучшем случае помоев, а в среднем случае - до лужи крови или окрашенной кровью.
Если сведение, случайно дошедшее до меня на пароходе о Горемыкине, меня взорвало, то с другой стороны оно меня и обрадовало, так как это дало мне основание уклониться от желания во что бы то ни стало поставить меня во главе правительства.
16-го днем я вызвал по телефону бар. Фредерикса, министра двора, и ему, а равно дворцовому коменданту князю Енгалычеву (так как барон Фредерикс сам затруднялся говорить по телефону) говорил, что до меня дошли сведения, что в Петергофе происходят какие-то совещания с Горемыкиным и Будбергом и что предполагают изменять оставленный мною у Его Величества проект манифеста, что я, конечно, ничего против этих изменений не имею, но под одним 33 условием, чтобы оставить мысль поставить меня во главе правительства, и если же, несмотря на мое желание уклониться от этой чести, меня все-таки хотят назначить, то я прошу показать мне, какие изменения полагают сделать, хотя я остаюсь при мнении, что покуда никакого манифеста не нужно. На это мне бар. Фредерикс ответил, что предполагается сделать только несколько редакционных изменений и что они надеются, что я не буду настаивать для выигрыша времени на том, чтобы мне показали предполагаемые изменения. Я ответил, что я все-таки прошу эти изменения мне показать. Мне ответили, что вечером барон Фредерикс будет у меня и мне изменения покажет. Вечером у меня были братья Оболенские - Алексей и Николай. Они сидели у жены. Барон Фредерикс все не приезжал.
Наконец, он приехал уже за полночь и вместе с директором своей канцелярии Мосоловым (женатым на сестре ген. Трепова). Мы, т. е. я, барон Фредерикс и его помощник кн. Н. Оболенский, уселись, и разговор начался с того, что бар. Фредерикс сказал, что он ошибся, передав мне, что в проекте манифеста сделаны лишь редакционные изменения, а что он изменен по существу, и мне предъявили оба проекта, с указанием на один из них, на котором остановились. Все эти экивоки, какая то недостойная игра, тайные совещания, при моей усталости от поездки в Портсмут и болезненном состоянии, меня совсем вывели из равновесия. Я решил внутренне, что нужно с этим положением покончить, т. е. сделать все, чтобы меня оставили в покое. Поэтому я отверг предъявленные мне анонимные, кем то тайно от меня составленные проекты манифеста. Они и по существу не могли быть приняты в предложенном виде. Если бы в это, решающее на много лет судьбы России, время, вели дело честно, благородно, по царски, то многие происшедшие недоразумения были бы избегнуты. При всей противоположности моих взглядов с взглядами Горемыкина и тенденциями балтийского канцеляриста барона Будберга, если бы они были призваны открыто со мною обсуждать дело, то общее чувство ответственности несомненно привело бы нас к более или менее уравновешенному решению, но при игре в прятки, конечно, события шли толчками и документы составлялись наскоро без надлежащего хладнокровия и неторопливости, требуемых важностью предмета.
Что же касается других тайных советчиков и царской дворни - кн. Орлова, кн. Енгалычева и пр., - то с ними никакого разговора, конечно, ни я, ни другой серьезный человек вести не мог. Эти люди могут быть только домашними советчиками бедного Императора 34 Николая II. Я сделал все для того, чтобы меня оставили в покое.
Я, с свойственною моему характеру резкостью, просил бар. Фредерикса передать Государю, что я неоднократно ему докладывало, что ныне не следует издавать манифеста и вновь прошу доложить об этом моем мнении Его Величеству, но если Его Величество все-таки хочет манифест, то я не могу согласиться на манифесты, несогласные с моею программою, без утверждения коей я не могу принять на себя главенство в правительстве, что из всего я усматриваю, что Государь мне не доверяет, поэтому Он сделает большую ошибку, меня назначив на пост председателя, что Ему следует назначить одного из тех лиц, с которыми Он помимо меня совещается и которые составили предлагаемые проекты манифестов.
Все это я говорил таким тоном, что был уверен, что после этого меня оставят в покое. Во время этого разговора, вследствие моего вопроса - знает ли обо всем происходящем ген. Трепов, так как я с ним ни о чем не говорил и видел его только раз, на заседании, которое было у меня, барон мне ответил, что они потому поздно и приехали, что засиделись у Трепова, читая ему все проекты.
Причем бар. Фредерикс теперь говорит, что будто бы он мне тогда говорил, что Трепов сделал какие то замечания по поводу редакции манифеста. Ни я, ни кн. Оболенский этого не помним, но, может быть, что либо в этом роде он и сказал, но так как я отрицал необходимость манифеста в данный момент, а, с другой стороны, думал только о том, чтобы кончить эту игру в каш-каш, то на заявление бар. Фредерикса об мнении Трепова я не обратил никакого внимания. Да мне были совершенно безразличны мнения Трепова о государственных вопросах. Мы расстались с бар. Фредериксом поздно ночью, часа в два, и расстались в довольно возбужденном состоянии.
Когда он уехал и я остался один, я начал молиться и просить Всевышнего, чтобы Он меня вывел из этого сплетения трусости, слепости, коварства и глупости. У меня была надежда, что после всего того, что я наговорил бар. Фредериксу, меня оставят в покое.