Современная крепость — казарма по образцу английских в Индии или французских в Алжире. Отъединенная от тех, кого сегодня по-ученому называют автохтонами или аборигенами, тогда называли туземцами. Законы апартеида — раздельного проживания на одной территории уже тогда возникали. Аборигены жили сами по себе, пришельцы — сами по себе. Время разное, занятия разные, отдых разный.
Крепость соорудили только-только, в восьмидесятые годы, сразу после недавнего договора о границе. В крепости все добротно, словно на века рассчитано. Жилье для офицеров и солдатские казармы, склады — цейхгаузы, православный храм, арсенал, колодцы, пушки, за которыми надо ухаживать как за конями. С утренней зори до вечерней поверки все по расписанию, по сигналу горниста. Утром фельдфебель сыплет солдатам ругань и затрещины; разбитый нос, выбитый зуб обычны, как утренний чай. Вольноопределяющийся Сулер взял было винтовку, швырнул на пол, да и залег обратно на нары, повернувшись спиной к фельдфебелю. Ему предрекли дисциплинарный батальон, но не тронули. Винтовку его поручили солдату, который разбирал, собирал, чистил, смазывал ее раз в неделю, ставил на положенное место — в пирамиду, где она и пылилась до следующей недели. Непонятного «вольнопера» оставили в покое, оставили наверху в крепости. Спускаться в поселок, посещать базар, толковать с людьми нижним чинам было запрещено. Сулер сверху наблюдает солдатские учения. Внизу джигитуют казаки, в сухом воздухе отчетливы «длинные белые здания, квадратами протянувшиеся по долине. А дальше, на берегу речки, как стога сена разбросаны избы переселенцев».
В конце XX века Кушка станет не черной точкой на карте, а красной. Огромный каменный крест, отмечающий крайний юг Русской империи, осенит равно афганцев-автохтонов и солдат из России, которых назвали «афганцами». Через российско-афганскую границу пойдут, полетят «афганцы». Их будут доставлять грузовиками и самолетами. Искалеченных в госпитали, упакованных в футляры-гробы на кладбища Тульщины, Рязанщины, Вологодчины…
В те времена афганцами именовали только тех, кто существовал по ту сторону границы, часто переправляясь через нее, чтобы угнать скот, увезти муку, ячмень, овощи, выращенные гяурами-переселенцами, а когда и девушку, и мальчишку прихватить.
Об Афганистане и тогда, и позже в прессе сообщали немногое, о пограничной Кушке того меньше. В двадцатых годах опубликованы интереснейшие очерки Ларисы Рейснер; в тридцатых — очерки Сергея Третьякова. Как Хармс, как Олейников или Чуковский, этот блистательный литератор не мог писать плохо, даже средне. В журнале «Пионер» тридцатых годов как юные пионеры, так и их родители, деды зачитывались географическими очерками Третьякова. Они врезались в память, как ущелья и горы.
До Кушки писатель добрался к вечеру, как Сулер. Заснул мгновенно, проснулся оттого, что под окнами шла перебранка на чистейшем украинском языке, чья-то «свыня» залезла в чужой огород. Хозяин огорода по-гоголевски бранил не столько «свыню», сколько ее владельцев. Пререкались потомки тех переселенцев, которых видел Сулер в крепости. Хохлы и хохлушки сохранили речь, обычаи, одежду, вышивки на мужских и девичьих сорочках, насадили вишни возле хат, построенных как на Полтавщине. Беленых, с мальвами возле плетня, с местными дынями на бахчах. Новоселов губила лихорадка, мучила дизентерия. Мальвы, «свыни» приживались лучше, чем люди. К тому же соседство с казармами никогда не способствует строгости нравов. Сулер скорбел.
«Дорого бы я дал, чтобы заглянуть, что делается в этих глиняных мазанках, в каждой семье, превращенной господином комендантом в подпольный публичный дом. Что думают старики и старухи, видя, как их дочерей развращают солдаты и казаки? Они понемногу становятся публичными девками, целыми толпами шляющимися по поселку в праздники. А за это им выдают выхлопотанную комендантом субсидию: за то, чтобы их дочери посещали солдат, казаков, все население крепости, лишенное женщин».
Вверх, к валам взлетают из долины казачьи песни, женские хоры мешаются с барабанной дробью:
«Тот, кто выдумал барабан, должно быть сильно верил в человеческую совесть и здравый смысл, если находил нужным так оглушить человека, прежде чем заставить его убивать других, себе подобных, или идти на смерть по чужому приказанию. Сколько преступлений против человека совершено под эту оглушительную, лишающую воли и сознания и в то же время возбуждающую к свершению чего-то праздничного, значительного музыку…
Смертельная тоска овладела мной. Неужели человек не может жить лучше, счастливее?
Возле меня вынырнувший из норы суслик с золотистой шерстью, с беленьким брюшком.
Он сел на задние лапки и, оглянувшись, свистнул, и в нескольких саженях раздался в норе такой же приветливый свисток. Там у своей норы стоял столбиком другой такой же суслик. Куда ни взглянешь, кругом все горы, а между ними суслики, перебегающие по тропинке в гости друг к другу».
Пришлось, конечно, Сулеру слышать в пустыне не только посвисты зверушек и резкие, гортанные крики всадников — туркмен, но и пение бахши, странника-певца и музыканта, пришедшего из Персиды, или из Афганистана, или от Арала? Его инструмент сделан мастером не меньшим, нежели итальянские скрипичные мастера, рецепты изготовления — скорее обряды изготовления на протяжении многих поколений. Бахши не знает писаных нот. Он держит в памяти не десятки, а тысячи строф Махтума Кули, поэм о влюбленных, сатирических двустиший. Бахши знает разные напевы; знает, что любят слушать сарыки, что — эрсаринцы; знает обряды свадебные, пиршественные, поминальные. Слушают все это, но почти не слышат офицеры, казаки, переселенцы. Они не знают языков — базарные расчеты в иную жизнь не вводят. До переводов Арсения Тарковского — далеко; русские, да и ученые Европы только прикасаются к культуре, к искусству Востока. Коллекционеров, собирателей рукописей персидских, арабских тоже еще почти нет. Офицеры покупают ковры, серебро, знают толк в лошадях. Молитвы Христу и Аллаху друг с другом не соотносятся, к тому же русские молятся идолам, то есть иконам. Великий грех — изображать человека, тем паче самого Бога. Аллах неизобразим, и людей, им сотворенных, изображать нельзя. Искусство Сулера, художника, здесь совершенно не надобно. Он рисует для себя, пишет для себя. Спит на нарах, на своем месте: «Тяжело дышали два ряда нар, покрытые красными байковыми одеялами, беззащитные, слабые и грозные своей массой. А на дворе шел осенний холодный дождь».
* * *
Собираясь в ту писательскую командировку, я старалась все лишнее откинуть, все необходимое собрать. Зонтик солнечный — складной. Платье светлое, костюм тренировочный, туфли-чешки (их тогда не просто покупали, но привозили как подарок из Чехословакии, узнавали, когда выбросят на продажу партию в ближайшем магазине «Спорттовары»), фляжку, складной пластмассовый стаканчик, тоже чешский. Колебалась, но сунула в последний момент голубой пленчатый плащ с капюшоном, чешские же (конечно!) прозрачные ботики из синтетики. Взяла потому, что ботики ничего не весили. Приехала в Кушку после Серахса, вечером, когда зажглись над крепостью огромные звезды. Радушная хозяйка-дежурная в доме приезжих отложила вязанье, подала чай и беляши, долго расспрашивала о Москве, о полетах «нашего» (Хрущева) в чужедальние страны. Будто я знала что-то большее, чем то, что есть в газетах или на телеэкране, с приставленной к нему водяной линзой — лупой для увеличения. Хозяйка все вязала, а я, отставив пиалу, засыпая на ходу, отправилась в чистейшую постель по чистейшему крашеному полу. Пол этот поразил утром: везли же сюда эти великолепные доски, искусно укладывали — словно мастером-плотником где-то в Костроме. Вскоре удивление прошло. Городок Кушка оказался таким же чистейшим, исполненным порядка.