Еще 29 января 1948 года Иван Сергеевич писал Ксении Васильевне Деникиной:
В Америке, как и в Париже, меня пытались опорочить. Знаю. Все знаю. Созвучно с Кремлем — бесами, до поношения по радио. Я ответил публично. Может быть, Вы знаете? Но русским — «американским» я еще не ответил. Агенты бесов из Парижа (группка) снабжала газету в Нью-Йорке клеветой. Я знаю последствия. Но никому не пришло в голову попросить моих объяснений, а меры-то приняли, пытаясь лишить меня чести, лишив (!!) посылок! Ответил на клевету за меня мой верный множественный читатель! Я все высказал в письме Г<осподину> Б. И. Николаевскому… (почему — это другой вопрос), но, он, знаю, не мог ответить: нечего было отвечать. Он был подавлен и изумлен. Я это знаю. Он — честный человек. Поверили «Советским агентам» (теперь это определилось), но старого русского писателя не сочли нужным запросить.
Сведения о клевете дошли до меня с большим запозданием. А из Парижа писали — кто меня знает, — и не один человек писал, — но втуне. Бог с ними. Придет, быть может, день, когда я коснусь и этого.
Вот так же неверно (и я могу это доказать) оценили и осудили мое участие в богослужении по поводу освобождения Крыма: тут я оказался жертвой. Надо знать все. В своем ответе в «Русскую мысль» от 31 мая я не позволил себе коснуться «крымского»: открывать душу кому?! — псам, бесам? чтобы они плюнули еще?! Нет. Придет, быть может, день, когда я коснусь этого. А «агенты» и «документ» привели, и газета американская перепечатала! И сей стряпне, подлогу-то, и поверили. А корни сего — ох, глубоки! С февраля 1940 (помните, как Антон Иванович посетил меня и пожал мне руку за то, что я не подписался под «гнусным воззванием» в «Последних новостях»? Вот оттуда). Со мной, много спустя, свели счеты. Так я и полагал. И о сем коснулся в письме Борису И<вановичу> Николаевскому. Моя жизнь — вся открыта и мною написанный мой паспорт. И чуткие это знают. Знают меня и — они меня не покинули. О, много их и — оттуда. И не кучке «сов-патриотов» и по ее клевете — не некоторой группе введенных в заблуждение людей в Нью-Йорке — учить меня чести и любви к Родине. Я более полувека — русский писатель и знаю, что такое русский писатель и каков его долг. Я уверен, что дорогой Антон Иванович знал подлинного меня. Как и Вы, милый, добрый и давний друг наш. Каков был, тем и остался. Многое мог бы сказать Вам. Может быть, и доведется. Мне грустно, что в числе поверивших клевете и подолгу могли оказаться чистые, достойные русские люди, кого я и посейчас почитаю, радуясь их служению обездоленным… Было создано «замешательство», создано сознательно-злостно, на радость бесам. И многие в сем без вины виноватые. Ну, время придет, и если это надо, с помощью Божьей, — все откроется.
Простите, что, невольно взволновавшись поднявшейся горечью, высказался перед Вами. Но что-то повелело мне сделать так. Вы, как и Антон Иванович, знали меня, может быть, ближе и вернее, чем иные многие. Но — и я это знаю — мой массовый читатель остался мне верен. И когда горсть хулила меня — мне посылали благодарственные и укрепляющие письма и знаки — за то, что я давал им Россию, когда ее лишь поливали грязью и заливали кровью. Это был ответ — за меня[642].
7 июля 1948 года появилось «Письмо в „Новое русское слово“» К. В. Деникиной, в котором она протестовала против обвинений, выдвинутых против Шмелева. В защиту писателя выступали Г. П. Струве, В. А. Маевский, А. В. Карташев, В. Ф. Зеелер, Н. В. Борзов. Сложилось мнение, что инцидент был инициирован определенными эмигрантскими кругами и спровоцирован Москвой — за неприятие Шмелевым большевизма и за его нежелание вернуться в СССР.
Шмелев послал письмо Александре Львовне Толстой, учредительнице Толстовского фонда. Он вновь вынужден был прояснять истину. Он обращался к ней за третейским разбирательством клеветнических инициатив. «Глубокоуважаемый и дорогой Иван Сергеевич» — так начиналось ответное письмо Толстой. Она писала ему об остроте ситуации, которая не позволяла ей оказать письму Шмелева должного внимания: «Придется подождать, пока события несколько улягутся»; при этом она признавалась: «…я большая поклонница Ваших произведений, читала все, что только было в печати»; указывая на явную тенденциозность в отношении прессы к Шмелеву, она сетовала: «Во всем этом вопросе можно только удивляться одному, почему русская „общественность“ не предает анафеме всех тех, которые еще в самом недалеком прошлом прославляли великого вождя Сталина»; в конце письма — «крепко жму Вашу руку»[643] и просьба сообщить о его материальном положении. К чести Толстой, в 1949 году она поддерживала Шмелева, перечисляя ему небольшие суммы. Позже, спасаясь от нищеты, Шмелев предлагал фонду купить у него авторские права за 75—100 долларов в месяц, однако у фонда не оказалось такой возможности[644].
Удар был нанесен не только по душевному самочувствию Шмелева. В ноябре 1948 года он серьезно заболел. Его замучили бессонница и зуд, он потерял аппетит, что только обострило его отчаяние. В критический момент его буквально спасла Мария Тарасовна Волошина, супруга профессора. Дело в том, что Волошины тоже жили у Риша, потому она вовремя вызвала доктора, который назначил ему уколы от язвы и питательное голландское средство. Окружение Шмелева не сомневалось, что болезнь ноября-декабря 1948 года была спровоцирована травлей.
Борис Зайцев написал Шмелеву 3 июня 1948 года: «…из прежней России осталось четыре писателя: Бунин, Вы, Ремизов и я…»[645]. Шмелев — писатель прежней России, но он решил открыть для себя новую тему и написал «Угодников соловецких», включив их в цикл «Заметы». В рассказе события происходили в лагере. Некий швейцарский подданный присужден к десяти годам заключения в Соловецком лагере. Там он случайно нашел часть расколотой штыком иконы с изображением двух угодников, сохранил дощечку под нарами, а вскоре нашел другую половину с изображением трех ликов. За чудесной находкой последовало неожиданное освобождение.
Лагерная тема — неизвестная Шмелеву. Реального материала он не знал, в дальнейшем она так и не была развита в его творчестве. В мае 1948 года он задумал написать — уже в который раз — о трагических для России ошибках гуманитарной интеллигенции. Вызов звучал в самом названии — «Записки неписателя». Закончил он этот рассказ в январе 1949-го.
О самочувствии Шмелева во время создания рассказа можно судить по его письму к Ильину 9 мая 1948 года:
Эти две послед<ние> ночи сплю по 3 ч<аса> — просыпаясь, как зарянка, — или голодная мышь — в 5 ч<асов> у<тра>. И, лежу, выпуча глаза. Как драная коза: все ду-мы, мысли, видения… речи… морды… — откуда-то из будущ<его> (?) труда?.. Одурел. Хочу — и не могу сесть: жгётся! И — толкает. Не «поползновение» ли?!.. И все — каша… — стр<ашно>смотреть. В-смотреться. Чушь… Хочу по-лной свободы — в сказе! Беспланно. Да так оно и д<олжно> б<ыть>. Ибо — все — хаос. Итоги? А «герой»… — не то учит<ель> рус<ской> слов<есности> (в провинц<иальной> гимн<азии>), не то юрист… не то черт его зн<ает> — что — кто?![646]