И все-таки он нашел в себе мужество признаться Булгакову и его жене в причинах того, почему он не написал оперу:
«Уважаемая и милая Елена Сергеевна! Нет, нет и нет! Никогда и ничто не собьет меня с намеченной цели, кроме моего собственного бессилия. Я прошу Вас верить мне, моему внутреннему нутру, верить моему глубокому уважению и величайшей симпатии, которую я питаю к Михаилу Афанасьевичу как человеку и писателю. Наконец, Вы, Елена Сергеевна, добрейшая и удивительная, стоящая у колыбели нашей оперы, несомненно, будете и первым “приемщиком” готового произведения. Что нужно для этого? Покой! Собраться с силами нужно! А я еще до сих пор плаваю в море депутатских бумаг. Но мною предпринимаются героические меры к устранению моих бытовых неполадок. Сейчас я работаю над опереттой, которую должен сдать к лету, а потом – сразу за оперу».
Далее в письме приводились другие заверения композитора в том, что «мы скоро будем слушать первые картины нашей обаятельной “Рашели”», заверения, увы, больше похожие на мечты и самоуспокоение. Дунаевский чувствовал, что встреча с таким драматургом, как Булгаков, больше в его жизни не состоится. «Собраться с силами нужно!» – повторял он слова из письма Булгакову, но сделать этого не мог.
Вскоре на передовых полосах газет была помещена фотография наркома иностранных дел Вячеслава Михайловича Молотова, сходящего со ступенек поезда в Берлине, а 23 августа 1939 года между СССР и Германией был заключен пакт о ненападении и в то же время секретный пакт Молотова – Риббентропа о разделе Европы. В 1940 году немецкие войска оккупировали Францию. После этого о постановке «Рашели» не могло быть и речи. Но спустя два года, во время войны России с Германией, эта опера была бы очень злободневной. Могла бы звучать и сегодня, когда большинство народа в самой Германии и во всем мире осуждает милитаризм.
Позднее его либретто в корне переделала поэтесса Маргарита Алигер, возможно, даже изменила название «Рашель» на «Зою» или «Нину», музыку написал композитор Глиэр, но опера не увидела света, хотя в прессе отмечалось, что она имеет «оборонное значение».
Несмотря на неудачи, Булгаков не сдавался. Елена Сергеевна записывала 5 апреля 1939 года: «Днем вдруг охватил прилив сил – надо что-то делать, куда-то идти…
Миша согласился пойти вместе со мной в репертком с “Пушкиным”.
Там, когда по телефону узнали, что придет М. А., испугались: “А что с ним случилось?” – Ничего, просто пьесу вам принесет. – А-а! Очень приятно!
Но эта радость там мгновенно исчезла, когда увидели “Пушкина”.
– Что это вам вздумалось? (Замечательный вопрос.)
– Да это не мне, это жене моей вздумалось. Устроили такой фортель – оказывается, просто от автора пьесу принять не могут. Нужно или через театр, или через отдел распространения.
Ну что же, получат через отдел распространения!»
7 апреля Булгакову поступило сообщение о заседании художественного совета при Комитете по делам искусств. Доселе недолюбливавший Булгакова Немирович выступал и много говорил о нем: «Самый талантливый мастер драматургии и т. п. Почему вы не используете такого талантливого драматурга, какой у нас есть, – Булгакова?
Голос из собравшихся:
– Он не наш!
Немирович:
– Откуда вы знаете? Что вы читали из его произведений? Знаете ли вы “Мольера”, “Пушкина”? Он написал замечательные пьесы, а они не идут. Над “Мольером” я работал, эта пьеса шла бы и сейчас. Если в ней надо что-нибудь изменить, по мнению критики, это одно. Но почему снять?»
Елена Сергеевна считала выступление Немировича полезным. Миша не соглашался: «Да и кому он говорит и зачем? Если он считает хорошей пьесу “Пушкин”, то почему не репетирует?»
Булгаков безмерно устал от театральной и реперткомовской волокиты с его пьесами. Елена Сергеевна старалась помочь ему, занималась его вопросами сама: «13 апреля 1939 года. Была сегодня в Реперткоме. Они вызывали М. А., но он, конечно, не пошел. Говорила с политредактором Евстратовым – по поводу “Мертвых душ”. Он считает, что М. А. надо пересмотреть пьесу в связи с изменением отношения к Гоголю – с 30-го года и вставить туда что-то. Я сказала, что ни пересматривать, ни вписывать М. А. не будет. Что это его не интересует. Что я просто оттого подняла вопрос с этой пьесой и буду поднимать о других, чтобы выяснить положение М. А., которого явственно не пускают на периферию и вообще запрещают…»
«15 мая. Вчера у нас было чтение – окончание романа… Файко оба, Марков, Виленкин, Ольга… Последние главы слушали почему-то закоченев. Все их испугало. В коридоре меня испуганно уверяли, что ни в коем случае подавать нельзя. Могут быть ужасные последствия…»
«22 мая “решено отказать… в выписывании пишущей машинки из Америки… на деньги от “Мертвых душ” через Литературное агентство.
Это – не жизнь! Это мука! Что ни начнем, все не выходит! Будь то пьеса, квартира, машинка, все равно».
Глава девятнадцатая Смелое решение. Последние и последующие дни
«6 января. Сегодня на рассвете, в шесть часов утра, когда мы ложились спать, засидевшись в длительной, как всегда, беседе с Николаем Робертовичем Эрдманом, Миша сказал мне очень хорошие вещи, и я очень счастлива… Вчера, когда Николай Робертович стал советовать Мише, очень дружелюбно, писать новую пьесу, не унывать и прочее, Миша сказал, что он проповедует как “местный протоиерей”. Вообще их разговоры, по своему уму и остроте, доставляют мне бесконечное удовольствие…»
Очень жаль, что Елена Сергеевна не отразила в дневнике хотя бы некоторые их разговоры, лишив современных читателей пиршества ума и остроумия. Любовь четы Булгаковых не угасает: «Миша очарователен. Обожаю его!.. Миша видел, что я пишу дневник, и говорит: напиши, что я очарователен и ты меня любишь. Я и написала».
21 мая Елена Сергеевна заметила в дневнике, как бы вскользь: «Миша сидит сейчас (десять часов вечера) над пьесой о Сталине», а 22-го выделяет отдельной строчкой: «Миша пишет пьесу о Сталине».
Вероятно, мысль о написании этой пьесы зародилась у Булгакова в начале апреля после увиденной в Большом театре оперы «Иван Сусанин» (с новым патриотическим эпилогом): «…Перед эпилогом правительство перешло из обычной Правительственной ложи в среднюю большую (бывшую царскую) и оттуда уже досматривало оперу. Публика, как только увидела, начала аплодировать, и аплодисмент продолжался во все время музыкального антракта перед эпилогом. Потом с поднятием занавеса, а главное, к концу, к моменту появления Минина, Пожарского – овации. Это все усиливалось и наконец превратилось в грандиозные овации, причем Правительство аплодировало сцене, сцена – по адресу Правительства, а публика – и туда, и сюда». На следующий день Елена Сергеевна узнала, что спектакль вызвал в зале необыкновенный подъем и какая-то старушка, увидев Сталина, стала креститься и приговаривать: «Вот, увидела все-таки!» Что люди вставали ногами на кресла!