Да и время ли бояться за свою жизнь? У кого только не побывал, с кем только не виделся… Исполнял поручения трёх ромейских императоров, встречался и обсуждал судьбы славянской церкви с двумя римскими папами, а святые мощи ещё одного папы привёз вместе с братом в Рим; сиживал за восточной словесной трапезой перед хазарским ханом и его всевластным беком; шутливо возражал на суде немецкому королю; крестил в гостях сербку — жену чешского князя; говорил в лицо баварским епископам невыносимую для них правду; давал отеческие наставления славному моравскому князю, потом пытался и до сих пор старается учить уму-разуму другого… А однажды они с братом без всяких даже увещаний, лишь властью молитвы угомонили посреди степи наскочившую на них ватагу разбойных угров — так ему ли бояться новой встречи с уграми, даже если у них теперь и свой король завёлся?
Ничем не обидел его этот предводитель. Жадно распытывал владыку о вере, с завистью глядел на святые книги, в которых вера высказана для всех, кто пожелает услышать или прочитать. Огорчался, что нет ещё у его народа своих книг. Но зато есть желание не искать больше по свету иных земель, а осесть на этой и учиться у тех, кто тут мирно живёт, выращивать хлеб и выдерживать в бочках весёлое золотого цвета вино. А на прощание просил владыку молиться о нём и приезжать ещё и ещё по-дружески. Не меньше короля довольны были и купцы-переводчики, устроители беседы и пира, а значит, по их понятию, самые важные во всём событии люди.
Святополк не зря тревожился. Эти угры, как понял их намерения Мефодий после новой встречи, утомились уже гулять по свету и вряд ли обильны народом настолько, чтобы состязаться в зверских подвигах с ордами, что приходили до них, с теми же гуннами или аварами. Они тут, пожалуй, и осядут, и укоренятся. На земле не жаркой и не студёной, а тёплой, как парное молоко или бродящее вино. И тогда Святополку, хочет ли, не хочет, а придётся потесниться. Или не впускать их, а воевать. Но воевать сразу на востоке и на западе, с уграми и немцами, хватит ли сил?[24]
Мефодий твёрдо стоял на том, что держава сильна не кровью, не одними лишь мечами и шлемами, даже не общей речью, а верой, излагаемой родными словами. Для веры же нужно потрудиться несравненно больше, чем для того, чтобы меч выковать. Если ты крещён, и осенить себя умеешь крестом, и поклоны кладёшь до земли, и расторопно чмокаешь руку своему владыке или попу, то не думай, что уже всю веру стяжал. Ты ещё и на нижнюю ступень лестницы подошву не поставил.
Никому не преграждён путь, никому и не закрыта дверь к вере — ни вору, ни убийце, ни блуднику, ни предавшему своих, ни кривляющемуся лицедею. Потому что Христос всем говорит: Я — ваш путь, Я — ваша дверь. Но и предупреждает: узок путь, тесны врата. Вот где понадобится сила, которая в вере…
Разумеешь ли, княже Святополче? Разумеют ли сыновья твои? Македонец полмира покорил, стольких богов и божков по дороге собрал в свою кумирню, и всё вмиг рассыпалось. Где его полки, где царство, где сила? В бесславье, как в песок, всё ушло… А где Атилла? Он же здесь гулял, где мы беседуем, и Рим развалил до обломков, а где его сила? Бесславьем заросла… Но тебе, княже, разве не дан другой пример? Сим победиши, как победил некогда император Константин Великий. Иной победы, иной силы не сыщешь…
Мефодию, столькие годы собеседовавшему прямой и открытой речью — сначала по-гречески, а потом и по-славянски — с царём-Псалмопевцем, не было навыка, разговаривая теперь с князем, переходить на язык лести или учтивых потаканий, к которым так приучен был властелин Моравии.
После разговоров с ним оставалась надсада: да впрок ли они? А с надсадой подступала к сердцу слабость. Или это был признак неумолимого старения, о котором тот же Псалмопевец с мягким сокрушением сказал: дни лет наших — семьдесят лет, через силу восемьдесят, а сверх того — болезнь и труд; когда же придёт кротость на нас, ею научимся.
Но до поры не ведаешь, когда он прозвучит, голос, доступный только твоему слуху. И прозвучит ли он для тебя? У брата его был такой слух. Мефодий, по крайней мере, дважды в том убеждался: когда в Херсоне Философ предрёк скорую кончину архиепископа и когда в Риме сам вдруг разболелся и вскоре попросил постричь его в монашеский чин.
Но можно и болеть, и сильно недуговать, а всё не слышать. Можно изойти в напряжённом ожидании, но голоса всё не будет. А достоин ли ты, чтобы тебе сообщены были твои сроки?
Владыке нездоровилось в утро Цветной недели, когда Господь входит в Иерусалим и весь город радостно высыпает на улицы встречать Грядущего, и дети устилают камни мостовых молодыми побегами пальм, а здесь, в Велеграде, — ветками распушившейся серебристой вербы. И столько детского щебета в пригретом апрельском воздухе, и таким победным гимном раздаётся вширь и ввысь:
Величаем Тя, Живодавче Христе,
осанна в вышних,
и мы Тебе вопием:
благословен грядый во имя Господне!
Как же в такой день не быть со всеми? И он превозмог себя, пришёл, вступил в собор, как в переполненный гудящий улей, замер в алтаре перед престолом. И тут расслышал.
Он достоял службу до конца и произнёс благословение — своему цесарю, князю и всем здесь служащим, поющим, предстоящим. И после того сказал бывшим около него, чтобы они от этого часа не оставляли его молитвенной стражей и попечением. И даже срок свой назвал: «Стрезете мене, дети, до третяго дне».
И потом, в понедельник и во вторник Страстной седмицы, когда лежал на своём твёрдом монашеском ложе, всё самое сокровенное, таинственное, что пелось в храмах, звучало и в нём. Это ведь были его с братом и первыми учениками самые ранние славянские начатки. Но он уже не различал, чьи именно начатки. Его наполняло чувство, что это пение звучало ещё до них и будет звучать всегда.
Се, Жених грядет в полунощи,
и блажен раб, его же обрящет бдяща…
Близость величайшего события изо всех, когда-либо происшедших на земле для смертных людей, переполняла его трепетом, потому что видел свою неготовность быть допущенным к самому торжеству торжеств.
Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный,
но одежды не имам да вниду в онь;
просвети одеяние души моея, Светодавче,
и спаси мя.
Но всё подсказывало, что в Великий Четверток чудесный страстной чин чтения двенадцати евангелий отслужен здесь будет впервые без него…
И что же, Мефодие, и что же?! Когда-то этот чин страстной впервые был прочитан и без брата твоего, которому каждая буква, каждый звук принадлежали в том чтении. Но так прочитан, будто и Кирилл стоял с ними вместе, читал и пел. Так и с тобою будет. Прочитают без тебя, но с тобой. Ты всё отдал, что мог, и не тревожься. Что бы без тебя ни случилось, твои дети всё прочитают, всё споют и исполнят. Всё продлится, как вы с братом хотели. И плащаницу украсят, и на пасхальный ход выйдут под звёзды с хоругвями, и воскресным целованием друг друга обымут, и тебя проводят с пением до земли, и душа твоя в светлых одеяниях внидет в чертог Спасителя нашего. Иного не будет, ибо ты прошёл царским путём и не сбился.