Я люблю себя тогдашнего. Не было во мне «ума с черного хода». Разве что мечтал иной раз найти сторублевку или хотя бы красную тридцатку, представлял, как она лежит у водосточной трубы, в грязи, а впрочем, может, это более поздняя придумка?
Такой тридцаткой меня как-то забавляли в парикмахерской, когда я не хотел стричься.
– Я стриг одну дамочку, – рассказывает отцу парикмахер,- так она и говорит: «Мастер, осторожнее, а то вы мине ухи отрежете!» Я ей: «Не волнуйтесь, генеральша!» – «А как вы узнали, что я генеральша? По дохам?» – «Нет, – отвечаю я ей, – по ухам!» – и сам очень смеялся при этом, подобострастно глядя на отца. Когда отец собирался что-то произнести, парикмахер тут же прекращал щелкать ножницами и – весь внимание – говорил отцу: «Пожаста!» Отец ему рассказывал про солдата, что вернулся с фронта Героем Советского Союза и сказал своей жене: «Что же мы, Ляксандра, таперича с тобой будем делать? Ладно уж, свари мне, как это называется: тесто сыром напихается? Вареники, стало быть».
Тоже очень смеялись, особенно парикмахер. Кресло высокое, парикмахер маленький, усатый. На стене – портреты вождей и военачальников с усами, выбирай на любой вкус. Мне четыре года и до усов далеко. Когда это было? Как говорил один мой знакомый, раньше, чем три жены тому назад.
Парикмахерская помещалась на базаре, только не на Ильинском, а на Центральном, который, казалось, состоял из инвалидов. Безногие сидели в подшипниковых тележках, стучали деревянными культями по сбитому, истертому, щербатому румынскому булыжнику. Они вели устную пропаганду торговли и пили кислое вино. Некоторых забирали за спекуляцию папиросами и овечьими шкурками – смушками, которые особо ценились в эпоху кошачьих воротников. Многое из предметов обихода тогда не покупалось, а доставалось, находилось, кралось. Деньги были – ничего не купишь; а цены громадные, да и нет ничего в продаже. Однако выкручивались.
У входа на базар – винный ларек, с утра облепленный страждущими.
Как пчелки, как пчелки! – ласково говорит о них старушка-уборщица. И тут же добавляет: – Всех стоящих мужиков война повыбила, остались только эти – третий сорт!
Отец разговаривает с незнакомым фронтовиком в старом морском кителе. Китель рваный, дырки стянуты медной проволокой. Обладатель его летал и на «ишаках», и на «Каталине», сбил четырнадцать «юнкерсов». Орденов нет – сняли за какую-то провинность. «Как говорит Ваня Кожедуб: "Подальше от царей – голова целей"», -повторяет он.
Ас утра напьешься – целый день свободен. Хорошее взял вино?- спрашивает фронтовик отца, хотя пьет и одеколон, и «ликер шасси» – авиационную тормозную жидкость.
Не грустили фронтовики.
Что нам, малярам? Дождь идет, а мы красим!
Наверное, многое из той жизни сейчас не смешно, как напечатанный анекдот, но люди печали не показывали. Возле тира звучит заезженная патефонная пластинка – подарок дружественной в войну Великобритании. Женщина поет по-русски с акцентом:
На эсминце капитан Джемс Кенэди, гордость флота англичан Джемс Кенэди, и недаром влюблены в Джемс Кенэди, шепчут девушки страны:
Джимми! Джимми! -
Вызвал Джемса адмирал:
Джемс Кенэди!
Вы не трус, как я слыхал,
Джемс Кенэди!
Ценный груз поручен вам,
Джемс Кенэди,
В эсэсэр свезти к друзьям,
Джемс Кенэди!
Песня кончалась тем, что «носит орден эсэсэр Джемс Кенэди»… На базаре можно было услышать в вокальном исполнении и сурковские стихи:
На ветвях израненного тополя
Свежее дыханье ветерка.
Шел моряк, прощаясь с Севастополем…
За этой строкой обычно следовало:
Братишки! Сестренки! Не обойдем бедного калеку, поможем по силе возможностей! Пара монет вас в жизни не устроит, а для меня – это большая помощь. Не для того же я езжу по Союзу, чтобы попросить вашу трудовую копейку! Спасибо, офицер! Желаю вам получить внеочередное воинское звание! Благодарю вас, рабочая дама! Желаю вам больших производственных успехов! Спасибо, пионерка! Вперед к коммунизму! Благодарю вас, сталинский сокол! Летать выше всех, быстрее всех и дальше всех! «На ветвях израненного тополя…»
Когда человек перестает работать,- говорил отец,- он начинает размахивать руками, если они есть, и пить.
До добра это, конечно, не доводило, тем более что и жизнь не всегда высоко ценилась. Слышу у ларька такой разговор:
«У меня приятель пришел с фронта, так ему что курице голову отрубить, что человеку- все равно. Выпил с соседом и поспорил, что отрубит ему голову. И отрубил, что вы думаете. Восемь лет дали».
Отвоевав, Россия строилась, училась, воровала, спивалась, пахла горем и пирогами на рыбьем жире и, гордая, не просила ни у кого милостыни. Никто за нее не платил. Она заплатила за всех. И даже хлеб свой, не обильный в те годы, посылала в Европу, и Европа кормила им свиней. Голодая, Россия работала за троих, ибо не сбылась еще мечта сказочного Иванушки: лежать на печи да жевать калачи. Но если народ пел песни, радовался жизни, рассказывал анекдоты о себе и своем вожде, как тот обвел вокруг большого пальца западных лидеров, показав им дулю, если после такой войны у народа не угасли юмор и улыбка, этот народ воистину исторически и стоически велик!
2. ДРАГОЦЕННОЕ УТРО
В городе полно цыган. Гадали, выменивали – цыганили. Они появлялись и на нашей улице – целыми таборами, с повозками, со всем скарбом. Толпой, без спросу заходили во дворы, прихватывали все, что попадалось под руку, – кружку, ложку, миску, рукомойник… Молдаване гнали их, и тогда они останавливались посреди улицы, играли на дудках, плясали. Поражало обилие детей – грязных и почти голых в любую погоду. Наслушавшись хозяйкиных рассказов, я боялся цыган – ведь они любят красть таких беленьких, как я, но любопытство побеждало, и я подолгу смотрел на улицу сквозь заборную щель. Однако цыгане в ту пору были самыми безобидными гостями. Если и стянут, то какую-нибудь, хоть и нужную в хозяйстве, но ерунду. И ходили они днем, открыто. Хуже было с ночными гостями. Те барабанили в ворота, окна, нередко являлись в милицейской форме, под видом проверки документов. Сколько семей, особенно русских, погибло в ту пору в Молдавии! Свирепствовали «Черные кошки», «Маруси», националисты, остатки бандеровцев, не считая многочисленных неорганизованных энтузиастов разбоя. Слыхала наша улица по ночам не соловьиные – автоматные трели.
Улетая, отец оставляет матери трофейный пистолет, она ночью не спит, ходит в лунном свете по комнате, в одной рубашке, с этим пистолетиком в руке. Окна открыты, иначе душно, не уснешь. На окнах «граты» – решетки, все русские их поставили.
Помню, ломились к нам на рассвете. К счастью, отец был дома. Хозяйский пес Цыган застучал лапой в стекло. Удивительно умная была собака! Цыган зря не лаял, а если появлялись чужие, бежал к окну и стучал лапой, приглашая хозяев. Была и вторая собака – отец любил всякую живность и принес откуда-то хромого щенка, которого сам же за его физический недостаток и бесконечное тявканье окрестил Геббельсом, а я повесил ему на шею немецкий «Железный крест» на ленточке. Соседские ребятишки прибегали поглядеть на Геббельса, однако недолго ему пришлось позировать: Цыган задушил его из ревности.