Повесть оценили в самых разнообразных кругах — в первый момент даже в игорных домах и великосветских гостиных. «Моя Пиковая дама в большой моде, — записал в своем дневнике Пушкин. — Игроки понтируют на тройку, семерку и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Натальей Петровной [Голицыной] и, кажется, не сердятся…»
Но понемногу повесть завоевала признание в иных кругах и стала образцом для классиков европейской новеллы. Такие тонкие мастера жанра, как Проспер Мериме и Анри де-Ренье, учились искусству сжатого трагического рассказа по «Пиковой даме».
Но выполняя поставленное задание, «русский Данжо» постоянно испытывал на себе давление мелочного придворного этикета, за соблюдением которого сын Павла I следил всегда с чрезвычайной строгостью. Общественная организованность была неразрывно связана в его глазах с детальнейшей регламентацией быта. Отсюда исключительное значение, придаваемое им форме и внешней обрядности, приказ всем «кавалерам» являться ко двору «всегда в придворных мундирах». Пушкин, как известно, чрезвычайно не любил свой «полосатый кафтан» — камер-юнкерский мундир с золотым шитьем и «бранденбурами» на груди. Чуждый дворцовым правилам, он постоянно допускает ошибки, то являясь в полной форме на придворный раут, то упуская из виду, что в Аничков ездят не в треуголках с плюмажем, а в круглых шляпах, и пр. Отсюда ряд недоразумений, выговоров, «недовольств» царя, о которых Пушкин заносит записи в свой «Дневник».
Лестница Аничкова дворца
С картины маслом С. Зарянко (1854).
Несоответствие всероссийской славы поэта с полученным камер-юнкерским званием, разительный контраст его «народного имени» с казенной театральщиной дворцовых ритуалов — все это, естественно, становилось предметом широких толков. В петербургских гостиных стали распространять сатирический рисунок: поэт подносит к устами как бы целует ключ — атрибут придворного звания камергера. Смысл политической карикатуры ясен — вольнолюбивый поэт лелеет мечту о высших придворных почестях.
Об этом же твердили и словесные памфлеты, распространявшиеся в свете. «На сей случай вышел мерзкий пасквиль, — сообщал Н. М. Смирнов, — в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателен, малодушен, и он, дороживший своею главою, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности».
Все эти выпады совершенно не соответствовали подлинному умонастроению Пушкина. Готовивший в то время ряд больших трудов художественного и ученого значения, поэт мечтал совершенно отойти от двора, оставить «свинский Петербург», бежать в деревню, в уединение, в работу. Письма его этого периода полны тоски по деревенской жизни и отвращением к быту императорской столицы.
A. Н. Радищев (1719–1802).
По копии с портрета маслом неизвестного художника XVIII века.
… Вослед Радищеву восславил я свободу.
(1836)
25 июня 1834 года поэт предпринимает решительный шаг. «Поскольку дела семейные требуют моего присутствия частью в Москве, частью во внутренних губерниях, — пишет он Бенкендорфу, — вижу себя вынужденным оставить службу…» Но сухой ответ Бенкендорфа, запрет царя посещать архивы в случае отставки и сокрушительная отповедь Жуковского заставляют Пушкина взять обратно свою отставку. Придворную цепь не удалось ни порвать, ни хотя бы удлинить.
Поэт вынужден по-прежнему бывать в чуждом и враждебном ему кругу, где он так мучительно ощущал свое политическое и сословное одиночество. Историк Пугачева, политический сатирик, Пушкин под конец жизни все более ощущал себя представителем той формирующейся русской литературной интеллигенции, в среде которой его атрибут «шестисотлетнего дворянства» отступал перед личными свойствами его гениального дарования. Классовая отчужденность этих «бедных правнуков» от сиятельных и полновластных представителей столбовой и новой знати и обращает Пушкина при дворе к незаметному накоплению материалов для его будущей негодующей сатиры. Один из сильнейших памфлетов на представителей этой «международной аристократии» и политической реакции был написан Пушкиным уже накануне смерти. Он был направлен против голландского посланника Геккерна, слывшего одним из остроумнейших петербургских дипломатов и аморальнейшим из людей.
Военная галлерея Зимнего дворца.
С картины маслом С Алексеева (1833).
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года
(1835)
В своих записках Нессельроде, начинавший дипломатическую деятельность в Голландии, называет среди виднейших представителей нидерландской аристократии и род Геккернов. Они принадлежали к консервативной партии «оранжистов» — сторонников Оранской династии, относившихся с презрением и ненавистью к народной партии республиканцев.
Посланник был известен своими извращенными инстинктами и распутной жизнью, требовавшей постоянных трат Недостаток в наследственных рентах и крупных окладах «больших» послов рано заставил фан-Геккерна обратиться к одной из традиционно-национальных добродетелей — к торговле. Сохранившиеся в архивах внешней политики документы красноречиво повествуют о широких деловых оборотах нидерландского посланника и о его выдающейся коммерческой сноровке, переходившей подчас в настоящую контрабанду.
С 1834 года Геккерн стал появляться в обществе с молодым красавцем — французом Жоржем д’Антесом, преданным сторонником Бурбонов. Он эмигрировал из Франции после Июльской революции и искал по свету фортуны Его испытанный легитимизм обеспечил ему блестящую карьеру в Петербурге: «В 1834 г. император Николай собрал однажды офицеров кавалергардского полка, — сообщает один из очевидцев этой сцены, — и, подведя к ним за руку юношу, сказал: «Вот ваш товарищ Примите его в свою семью, он постарается заслужить вашу любовь и, я уверен, оправдает вашу дружбу». Это и был д’Антес…»
Такая рекомендация обеспечила безвестному французу выдающееся положение в придворном Петербурге, хотя чрезвычайный способ его производства в офицеры вызвал некоторое возбуждение в войсках: «Барон д’Антес и маркиз де-Пина, два шуана, — будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет», отметил Пушкин в своем дневнике 26 января 1834 года. Очевидно, его симпатии не на стороне «шуанов», то-есть французской контрреволюции и всех ее петербургских представителей.