Надо сказать, что солдаты у озера, конечно, нашли и рацию, и карту, и оружие. Так что надежда что-то скрыть о цели нашего появления в Суоми становилась просто утопией.
Как выяснилось впоследствии, Ибрагим уже тогда все для себя решил. Нас в тюрьме не допрашивали именно потому, что Ибрагим сразу же повез финских представителей к месту нашего десантирования и, показав наши спрятанные парашюты, заслужил, как ему казалось, определенное доверие у финнов. Нет, это был не тот Ыбрагым — верный друг Прошки Громова из «Угрюм-реки».
Тем не менее, когда нас привезли в так называемый «пересыльный лагерь», Ибрагима поселили вместе с нами. Может быть, из него хотели сделать подобие «подсадной утки». Мы ни о чем не догадывались.
Наше новое помещение представляло собой бывшую конюшню на четыре стойла. Нас тоже было четверо, так что у каждого появилось собственное помещение. Цементный пол, подстилка для спанья — газеты. Больше ничего.
Эта конюшня являлась торцевой частью огромного сооружения (молочной фермы), на первом этаже которого, кроме конюшни, помещалась баня (бывший коровник) и кухня. На втором этаже — громадный сеновал, куда вел взвоз — наклонный пандус, по которому въезжали возы с сеном.
Так как на ферме скотины не было, то и сеновал использовался для других целей: в нем находились примерно две роты из 176-й дивизии, окруженной финнами и в полном составе попавшей в плен.
Эти пленные, в отличие от нас, сохранили все свои солдатские причиндалы: сидора, еду, концентраты, консервы, все, кроме оружия. Их осматривали поверхностно, нас же заставили раздеться догола, осмотрели всю нашу одежду, прощупывая каждый шов.
Только в одном мы были с ними равны: и мы, и они не стали «камикадзе» и, следовательно, превратились в изменников. В изменников превратились и еще 5 миллионов наших солдат, не пожелавших стать «камикадзе». Впоследствии эти изменники приняли активное, правда, не всегда добровольное участие в восстановлении разрушенной страны. Но ведь и до войны много строили зэки.
И все же вечная память тем солдатам, которые смогли застрелиться в безвыходных ситуациях.
Весь пересыльный лагерь был обнесен забором из колючей проволоки. Наша конюшня была отдельно обнесена вторым колючим забором, и возле двери всегда стоял часовой.
Из зарешеченного единственного окна мы видели, как к колодцу время от времени подходили пленные из 176-й дивизии и доставали воду. Колодец, естественно, находился внутри общего лагеря.
Однажды к колодцу подошел солдат с цигаркой во рту. А мы уже много дней были совершенно лишены курева. Мы упросили часового разрешить одному из нас добежать до колодца и попросить у солдата докурить его окурок.
Побежал я, остальные с надеждой смотрели в окно. Солдат у колодца, зная наше положение за двойной колючкой, сразу отдал мне недокуренную цигарку. Цигарка все равно тлела, уменьшаясь в размере, поэтому я немедленно затянулся прежде, чем бежать в конюшню. Первая моя затяжка крепкой махоркой кончилась тем, что я от слабости грохнулся на землю без сознания. Конечно, мои коллеги остались без курева.
Очнулся я уже в конюшне. Доставил меня туда, наверно, часовой. Часовыми у нашего узилища были в основном не очень молодые финские солдаты. Лет по 30 и старше.
Под их конвоем мы ходили в общелагерный туалет по большой нужде один раз в сутки-двое. Чаще не было необходимости, так как еда была — «лучше некуда». Как будто специально подготовленная для нашего постепенного «выхода» из длительного голодания.
Утром — две галеты из ржаной муки (5 на 10 см). Это на весь день. Один куб. см мармелада и 0,5 куб. см плавленого сыра (тогда нам неизвестного) и кружка ячменного кофе (1 ложка на ведро воды). Кофе называлось «корвики». В обед — баланда (1–2 ложки муки на ведро воды). Мисочка такой баланды, где «мучинка мучинку ебэ тай в догинку» — и весь обед. Впрочем, иногда — брюква. Ужин — «корвики», но без мармелада и сыра.
Ясно, что с такого рациона мы в основном испытывали только «малую нужду», которую справляли в углу конюшни на кучу соломы.
Однажды на весь лагерь привезли бочку соленой колбасы, толстой, как довоенная чайная, но без жира, зато с белыми, в палец толщиной, дохлыми червями. Этой колбасы нам досталось, к сожалению, по маленькому кусочку.
Большой сортир (в общем лагере) был странной, незнакомой нам конструкции. В дощатом сарае половина площади застелена полом, под другой половиной — глубокая яма. Над этой ямой, как раз над краем пола, укреплена жердь во всю длину сарая. Ты садишься на эту жердь, ноги твои — на краю пола — и делай свое дело. Так как нам было запрещено находиться в общем лагере, то нас водили в туалет по одному и под конвоем. Во время действия дверь туалета всегда оставалась открытой и за ней всегда стоял часовой. Он должен был все время видеть нас и не допускать контактов. «Эй саа!» — нельзя!
Коснувшись «туалетной темы», я снова вспомнил наше наступление и форсирование р. Свирь, за что наша дивизия получила название Свирской. Трехлетняя позиционная война без наступления с нашей стороны позволила финнам кроме инженерных оборонительных сооружений оборудовать вполне достойное жилье для себя. В фронтовых условиях оно было просто роскошным. Само жилое помещение находилось в земле, наверху была только двускатная крыша. То есть как бы землянка, но… Все стены были обшиты строганым тесом, отличные деревянные полы, удобные, свободные «нары», скорее — полати.
Множество деревянных резных скульптур и поделок. Чистота внутри и снаружи — умопомрачительная.
Разные части наших наступающих войск, сменяя друг друга, останавливались в этих землянках. Через три дня все финское расположение представляло собой картину жуткого разорения. Все было изломано и разрушено без всякой артподготовки. Местность загажена до такой степени, что в темноте невозможно было выйти из землянки без того, чтобы не вляпаться в отечественное дерьмо. А ведь у финнов были туалеты…
Допросы.
Начались допросы.
Если ребят из 176-й дивизии допрашивали обычные линейные следователи, то нам была оказана честь: нас допрашивал капитан контрразведки. Если солдат допрашивали прямо в помещении сеновала, то нас, по одному, водили в отдельное строение, метрах в пятистах от лагеря.
За нами приходил переводчик — здоровенный детина лет 28, прекрасно говоривший по-русски. Рукава его гимнастерки всегда были закатаны почти до локтя по немецко-солдатской моде. Почему-то мы назвали его «собашник».
Он открывал дверь нашей конюшни и, обращаясь к кому-либо из нас, говорил: «Вот с вами бы я хотел поговорить». Приглашенный поднимался и шел с «собашником» в кабинет капитана. Капитан сидел за письменным столом, прямой, немногословный и строгий.