Достоинства, которыми снискал себе влияние Руссо, Гексли презирает. Он полагает, что стоит опровергнуть утверждения Руссо, как от него ничего не останется. Он, по существу, отрицает не только способность простых людей к политике, но и значение их в политической жизни. Он рационалист, только не благожелательно-умиленный, а властно-непререкаемый. В нынешнее время политика неразумна — стало быть, нужно, не откладывая, сделать ее разумной. Каким образом? Жреческая каста, ученых по Конту Гексли не устраивает. От демократии он берет лишь свободу, отвергая ее глупость и безрассудство.
Когда «Естественное неравенство человека» вышло в свет, Гексли подняли на смех за то, что он прикончил мертвого революционера. Что ж, он тут же вознамерился прикончить живого. Его жертвой стал Генри Джордж — руссоист, как отмечал Гексли, по своему абстрактному, априорному подходу, по склонности смешивать «естественные права» с политическими. Естественные права позволяют человеку или животному делать решительно все, что способствует собственной его пользе или собственному удовольствию. Политические же права позволяют человеку делать лишь то, что не вредит его собратьям по обществу. За естественными правами стоит борьба за существование, за политическими — государственное устройство, предполагающее известную степень справедливости и сотрудничества. На этом различии Гексли настаивает образно и неистово. «Общепризнано, что тигр имеет естественное право сожрать человека; но если можно сожрать одного, значит, можно и другого, и, таким образом, тигр цолучает естественное право собственности на всех людей как потенциальную тигриную пищу». Определенно за эти годы Гексли успел исследовать несправедливость в природе со многих точек зрения.
«Семейные радости». Набросок Гексли.
Возражения Гексли против экономических взглядов Генри Джорджа достаточно легковесны. Проводя резкое различие меж богатством, созданным трудом, и богатством, полученным от земли или щедрот природы, Джордж утверждает, будто частной собственностью человек имеет право считать лишь то, что сам непосредственно производит. Гексли в ответ заявляет, что на плоды своих собственных трудов человек тоже имеет право лишь частично: ведь те умственные и физические способности, благодаря которым совершаются эти труды, добыты не им — а значит, вклад природы и вклад человека практически неразделимы. Гексли сердито отрицает какие бы то ни было основания облагать налогом «нетрудовые доходы» от частной собственности. Он и на сей раз пытается лишь опровергнуть революцию, не вникая в ее сущность[260].
В следующей своей статье «Правление — анархия или ограничение?» Гексли осуждает как одну из этих крайностей, так и другую, прослеживая историю обеих. Ограничение, отождествляемое в нынешнее время с социализмом, идет от Гоббса, а наиболее действенное и типическое выражение находит в «Общественном договоре» Руссо. (Похоже, что после Руссо ничего нового или значительного в теории социализма Гексли не отыскал.) Индивидуализм идет от Локка к физиократам и последователям Бентама, а кончается анархизмом Бакунина. Обе эти философские школы безнадежно априорны, обе выводят правила жизни в условиях цивилизации из некоего естественного состояния, которое, как показывает антропология, от начала и до конца надуманно. Обе не принимают в расчет неограниченную способность человека размножаться. Социалисты, по мнению автора статьи, не видят, что производство никогда не будет поспевать за ростом населения; индивидуалисты не желают видеть, что под натиском перенаселенности любой вид соперничества неизбежно обернется яростной борьбой за существование. Чрезмерное ограничение, как считает Гексли, душит инициативу; чрезмерный индивидуализм порождает склад личности, мало подходящий для жизни в условиях цивилизации. Из сравнения с порядками внутри семьи следует, что правительствам надлежит вводить не слишком жесткие, но и не слишком мягкие ограничения. Перед выбором между беспощадностью капиталистов и бессилием политиков Гексли останавливается в нерешительности. Что касается проблемы бедности, он не видит возможности практического ее решения, ибо не существует приемлемого с человеческой точки зрения способа ограничить прирост населения.
В 1889 году в сопровождении своего младшего сына Гарри, который только что кончил медицинский колледж и вскоре собирался жениться, Гексли побывал на Канарских островах, повторив начало путешествия, в которое он пустился в 1846 году помощником судового врача. Упоминаний о былых временах в его письмах почти нет, если не считать иронического замечания о «португальских достижениях», навеянного пребыванием на Мадейре после перерыва в сорок четыре года. Гексли ездил верхом, ходил пешком миль по пятнадцать в день, изнывал без писем и вернулся домой черный от загара и до смерти изголодавшийся по полемическим схваткам. За время его отсутствия ему присудили Линнеевскую медаль.
Когда-то он не мог жить вне Лондона, а теперь то, что манило его сюда, сделалось невыносимым. Сюда вели все пути, здесь все слишком будоражило, дразнило и влекло. После недолгих поисков Гексли купил участок земли в Истборне, построил дом и в декабре 1890 года туда переехал. Дом представлял собой весьма умеренный образчик пышного архитектурного стиля той поры: большой, кирпичный, с островерхой кровлей, с крохотной, в нормандском духе, пристройкой для книг по одну сторону, бревенчатой некрашеной оранжереей для горечавок — по другую и низенькой шестиугольной романской башенкой на крыше. Сад широкой террасой сбегал по крутому склону и выглядел довольно неуютно, наподобие городского сквера. В Истборне домам давали имена, и Гексли назвал свой «Годесли» — так примерно звучала бы на языке древних англосаксов фамилия «Гексли». Этим словом, в котором современная филология перекликается с отголосками стародавней сельской глуши, помечено большинство его последних писем.
Горечавки сделали из Гексли ботаника; Годесли заставил его стать садовником. Копаясь понемножку в саду каждый день, он с изумлением открыл, что такая нехитрая штука, как жизнь и рост деревьев и цветов, может оказаться страшно увлекательной. Он выращивал камнеломки, радовался своей теплице, с нетерпением ждал открытия цветочных выставок, находил глубокий смысл в Вольтеровом «il faut cultiver notre jardin» и вел споры со своим садовником.
— Книжки, говорите? В этих книжках чего хочешь напишут, — важно изрекал садовник и все время, пока седовласый мудрец со шлангом в руках обходил сад, брюзжал о том, что за дурацкая затея у ученых людей — поливать цветы во всякую погоду.