И чем длиннее была эта невероятная музыкальная пауза, эта длинная увертюра к неизвестному, тем больше я укреплялся в уверенности: Он! Наверняка Он! И наконец-то знакомый, скорбный и торжествующий (наконец-то есть возможность пустить в ход этот знаменитый тембр, этот низкий, бархатный тон!) голос Левитана: «Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза…»
Передавалось первое правительственное сообщение, первый бюллетень.
Я уж не помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем, после того, в котором было сказано: «дыхание Чейн-Стокса» – мы кинулись в санчасть. Мы – это Костя Шульга, нормировщик Потапов, ещё два человека конторских – потребовали от нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и – на основании переданных в бюллетене сведений – сообщил нам, на что мы можем надеяться…
В консилиуме, кроме главврача, принимали участие второй врач – бывший военный хирург Павловский и фельдшер – рыжий деревенский фельдшер Ворожбин. Они совещались в кабинете главврача нестерпимо долго – минут сорок. Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно ещё до того, как он сказал: «Ребята! Никакой надежды!!»
И на шею мне бросился Потапов – сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, ещё не забывший свои многочисленные ордена…
И весь последующий день (или дни – не помню…) мы сидели у репродуктора и слушали музыку – чудную, божественную музыку, самую лучшую музыку на свете. А пятого вечером солдат из охраны за десять банок тушенки и ещё сотню рублей принес Косте Шульге бутылку водки. Мы зашли с Костей за недостроенную баню, разлили по приготовленным банкам водку, и я сказал:
– Пей, Костя! Это и есть наша свобода!
…Я освободился лишь через два с лишним года. Костя и того дольше. Но все равно – и эти два года я жил с наступившим чувством свободы. Сталин – кончился. И генерал-майор государственной безопасности Тимофеев – тоже. Не имело значения, жив ли физически этот малорослый генерал из кузьминских иллюстраций. Этот генерал кончился, а время других ещё тогда не настало…
Большинство воспоминаний начинаются с лживо-скромного обещания «ограничиться»… Или с нескромного, но столь же неверного обещания «рассказать все»… Я, кажется, впадаю в оба греха. Вместо того, чтобы ограничиться рассказом о начальниках, больше говорю о себе. И обещав «рассказать о своих начальниках», очень быстро пришел к заключению, что это не только невозможно, но и не нужно. В самом деле: интересно ли возможному читателю этих воспоминаний исчерпывающее описание всех тюремщиков, которых я на своем веку встретил?
…Конечно, интересно вспомнить такую красочную фигуру, как «подполковник Лапоть». Фамилия у него была другая. Но заключенные и в глаза так его называли. Он не обижался, а вздыхал и говорил, что они бы не позволили себе это раньше, когда он был не подполковником в лагере, а полковником в армии и командовал артиллерийской бригадой. Его понизили в звании и выгнали из армии в конце войны за художества, заслуживающие отдельного рассказа…
…Или лейтенанта Кныша – отчаянного пропойцу, встречавшего у вахты бесконвойных одним и тем же вопросом: «Горилка е?» Он забавлялся тем, что из множества украинцев, приходивших этапами, подобрал себе в помощники двух головорезов с фамилиями, гармонировавшими с его собственной: Махно и Петлюру… Три носителя знаменитых фамилий на какое-то время превратили наш тихий, вымирающий лагпункт в подобие Гуляй-поля времен махновщины. Для заключенных это было прекрасное время. Была очень суровая зима, и батька Кныш, наплевав на истерические звонки из Управления, не выводил никого на работу. Он достал откуда-то большую бочку браги, споил конвой и надзирателей, и когда начальник производственного отдела Управления звонил и кричал, что надо выводить людей в лес, потому что температура сейчас только 50 градусов, Кныш ему спокойно отвечал:
– У тебя, наверное, градусник на фую висит… А у меня на градуснике за полсотню, и я в лес никого не пущу…
…Хорошо бы вспомнить и того начальника, который приехал из России в звании капитана госбезопасности и стал образцовейшим начальником лагпункта. Особенно строго он следил за тем, чтобы не нарушалось правило лагерного режима, категорически запрещавшее сожительство заключенных. Пользуясь белыми ночами, начальник самолично дежурил на вышке, и когда он видел, что кто-нибудь из мужчин шастает в женский барак или женщина в мужской – он бил в железную рельсу, подымал тревогу и бросался с надзирателями туда, где происходило безнравственное, запрещенное государством прелюбодейство. Во всем остальном он был совершенно нормальный человек, и мы все были удивлены, когда после трех месяцев его хозяйничания за ним приехала целая бригада в санитарной карете. Он, оказывается, сбежал из сумасшедшего дома, и его разыскивали по всем лагерям, так как всю свою жизнь он был лагерным начальником и из больницы сбегал только в этот, единственно ему знакомый и близкий мир…
Ну, черт с ними, со всеми этими начальниками – анекдотическими или страшными, каких было полным-полно за мои полтора десятка лет! Но были и такие начальники, о которых я обязан вспомнить! Если Маяковский считал себя в долгу перед Бродвейской лампионией, то в ещё большей степени я должен считать себя в долгу перед многими начальниками – доброжелательными и хорошими людьми. Я уже упоминал о Епаничникове, о начальнике Георгиевской пересылки, я могу назвать ещё несколько начальников, носивших форму госбезопасности, но остававшихся, в пределах своих возможностей, добрыми людьми. Мое восхищение ими умеряется только сознанием одного: если бы эти добрые люди получили приказ жечь нас живьем, то – конечно, страдая при этом – они бы нас жгли. И заключали между собою договоры на социалистическое соревнование: кто скорее сожжет…
Но была и ещё одна категория начальников. Очень важная и интересная: бывшие заключенные. Многие из них были арестованы ещё в начале тридцатых годов, отбухали свои сроки и – навсегда! – остались на работе в лагере. Среди них я знал прекрасных, душевных людей, спасших многих заключенных, облегчавших им физические и нравственные страдания, и я должен рассказать об Иване Константиновиче Янове и о нашем милом и добром друге – Александре Петровиче Хасиеве…
Так или иначе, но в число начальников, а следовательно, и тюремщиков, входили те из нас, кто отбыл свой срок и вынужден был оставаться работать в лагере: плановиками, нормировщиками, начфинами, главбухами, прорабами, старшими десятниками… Я сам принадлежал к этой категории. Что бы там ни было, но мы тоже были служащими тюремного ведомства!.. И среди нас находились люди, очень быстро делавшиеся тюремщиками, да не обычными тюремщиками, а подлыми тюремщиками: «ссучившимися», «скурвившимися» – в самом полном и точном смысле этих ясных категорий…