Над Морваном лил дождь, но для радости мне довольно было повторять: мы едем, уже поехали! В Аваллоне обед в гостинице «Пост» утомил меня. На следующее утро мы посетили церковь в Бру; я была растрогана мраморными надгробиями и усилиями тех, кто поддерживал в порядке могилы; никто не заставлял меня восторгаться «скульптурным витражом», обработанным не лучше, чем камни церкви Сен-Маклу. В Лионе Панье пошел на встречу с друзьями, а я отправилась к старшей из моих кузин, Сирмионе, которая вышла замуж за студента-медика; с нами обедали двое или трое ее братьев; за столом прислуживала дурочка сирота, они все мучили ее. Еще больше, чем в раннем детстве, они удивили меня. На основании того, что я путешествовала с мужчиной, они предположили, будто ни один порок не представляет для меня тайны, грубость их шуток привела меня в изумление; на десерт они предложили мне то, что именовали «гренобльским орехом»: скорлупу ореха, заключавшую в себе презерватив; они так громко хохотали, что избавили меня от необходимости скрывать свое смущение. Затем они показали мне Лион во всех подробностях. А мой кузен Шарль пригласил меня на свою маленькую фабрику по изготовлению патронов для электрических ламп. Это было мое первое знакомство с работой, поразившее меня в самое сердце. Средь бела дня в мастерской царила темнота, дышать там приходилось воздухом, наполненным металлической пылью. Женщины сидели перед крутящимся металлическим щитом, который регулярно просверливался; в ящике, стоявшем прямо на полу, они брали латунный цилиндр и ставили его в дыру, передвигаемую щитом. Бесконечно, в быстром ритме рука работницы двигалась от ящика к щиту, в течение какого времени? В течение восьми часов при этой жаре и этом запахе, без передышки, они были прикованы к ужасному однообразию этого кругового движения. Восемь часов, каждый день. «Ты слишком много выпила за обедом», – весело заметил кузен, увидев, как слезы выступают у меня на глазах.
Проезжая по Центральному массиву, я впервые увидела огромные снежные просторы. Панье направлялся в Тюль и высадил меня в Юзерше. Я решительно возвращалась к своему прошлому. Ночевала я в гостинице «Леонард», в одном из тех мест, которое прежде мне казалось необитаемым, если не считать тех, кто непосредственно связан с землей: крестьян, коммивояжеров. Мне там очень понравилось. Когда Панье заехал за мной, мне вспомнилось удивление Пруста, когда первые его прогулки в автомобиле смешали «сторону Германтов» и «сторону Свана». За полдня мы посетили места, казавшиеся мне далекими друг от друга: замок Тюренн, церковь Больё и Рокамадур, о котором мне с восторгом рассказывали все мое детство и ни разу не отвезли туда. Я упивалась пейзажами. И сделала для себя великое открытие, увидев Прованс. Когда я была маленькой, мое любопытство сильно возбуждало то, что рассказывали о Юге. Что может быть красивого, если нет деревьев? – задавалась я вопросом. В окрестностях Юзеса, вокруг Пон-дю-Гар не было деревьев, и было очень красиво. Мне нравились сухость и запах пустошей, понравилась обнаженность Камарга, когда мы спустились к Сент-Мари. Эг-Морт взволновал меня не меньше, чем в описаниях Барреса, и мы долго оставались у подножия крепостных стен, вслушиваясь в безмолвие ночи. Впервые я спала под противомоскитной сеткой. Впервые, поднимаясь к Арлю, я увидела ряды кипарисов, склонившихся под порывами мистраля, и узнала истинный цвет оливковых деревьев. Впервые ветер свистел над Бо, когда я туда прибыла под вечер; в долине мерцали огни; огонь потрескивал в камине гостиницы «Ла Рен Жанн», где мы были единственными постояльцами; ужинали мы за маленьким столиком возле очага и пили вино, название которого я до сих пор помню: «Мас де ла дам». Впервые я гуляла по Авиньону: на обед мы ели фрукты и пироги в саду над Роной, на солнце под сияющими небесами. На следующий день в Париже моросил дождь; Эрбо прислал мне коротенькое злое письмо, в котором окончательно прощался со мной. Мадам Лемэр задавалась вопросом, права ли я была, не уступив ему; Сартр злился на военных, отпустивших его позже, чем он рассчитывал. И как странно было после десяти дней полнейшего согласия очутиться на отдаленном расстоянии от Панье, показавшемся мне огромным! Даже у счастья бывают порой свои осложнения, свои темные пятна; зародилось сожаление: таков был урок этого возвращения.
В девятнадцать лет, несмотря на неведение и неосведомленность, я искренне хотела писать; я ощущала себя в изгнании, и единственным способом избежать одиночества была возможность проявить себя. Теперь я уже не испытывала ни малейшей нужды выразить себя. Книга – это так или иначе призыв: к кому взывать и о чем? Я была полностью удовлетворена. Мои эмоции, мои радости и удовольствия непрерывно устремляли меня к будущему, их пылкость переполняла меня. Перед лицом обстоятельств и людей мне не хватало той дистанции, которая позволяет составить о них мнение, говорить о них; не в силах ничем пожертвовать, а следовательно, и сделать выбор, я погружалась в хаотичное и упоительное бурление. Правда, от моего прошлого меня отделяло достаточное расстояние, но возвращаться к нему не хотелось. Оно не внушало ни сожалений, которые побуждали бы меня воскресить его, ни озлобленности, которая требует сведения счетов; моему безразличию соответствовало только молчание.
Между тем я помнила о своих прежних решениях, и Сартр не давал мне забыть о них; я собиралась начать писать роман. Я садилась на один из своих оранжевых стульев, вдыхала запах керосинки и в задумчивости созерцала пустой лист бумаги: я не знала, о чем рассказывать. Создать произведение – это в любом случае означает позволить увидеть мир, а меня его первозданная сила подавляла, и я ничего в нем не видела: мне нечего было показывать. Я могла преодолеть это, лишь копируя его образы, предложенные другими писателями; не признаваясь себе в этом, я подражала. Эхо всегда прискорбно. Почему я брала за образец «Большого Мольна» и «Пыль»? Я любила эти книги. Мне хотелось, чтобы литература отстранялась от человека: они удовлетворили меня, увлекая к чудесному. Жак, Эрбо одобряли мое пристрастие к такого рода сублимации, ибо сами охотно прибегали к ней. Сартру претило любое трюкачество, хотя он изо дня в день увлекался вместе со мной мифами, и в его текстах выдумка, легенда все еще играли большую роль. Во всяком случае он безуспешно побуждал меня к искренности: для меня тогда не существовало другого способа быть искренней, как молчать. И я принялась сочинять историю, позаимствовавшую у Алена-Фурнье и Розамонд Леман чуточку их волшебства. Не обошлось там и без старого замка, большого парка и маленькой девочки, жившей подле печального и молчаливого отца; однажды она встретила на дороге трех прекрасных молодых людей, проводивших каникулы в соседнем поместье. Осознав, что ей восемнадцать лет, она пожелала свободно пуститься в путь и посмотреть мир. Ей удалось отправиться в Париж; там она встретила молодую женщину, похожую на Стефу, и женщину более зрелого возраста, похожую на мадам Лемэр; ей предстояло пережить поэтические приключения, только я не представляла себе какие, и на третьей главе я остановилась. У меня появилось смутное понимание, что чудесное мне не удается. Однако это не помешало мне еще долгое время упорствовать. От той поры у меня сохранилась частичка «Делли», весьма ощущавшаяся в первых набросках моих романов.
Работала я без убежденности; то мне казалось, что я исполняю некую повинность, а то, будто я занимаюсь пародированием. Во всяком случае, спешить не стоило. В данный момент я была счастлива, и этого казалось достаточно. Хотя нет, этого было недостаточно. Это было совсем не то, чего я от себя ожидала. Дневника я больше не вела, однако мне все еще случалось занести в блокнот несколько слов. «Я не могу просто жить и смириться с тем, что моя жизнь ничему не служит», – писала я весной 1930 года; и немного позже, в июне: «Я утратила свою гордость и вместе с тем утратила все». Мне случалось жить в противоречии с моим окружением, но никогда в противоречии с самой собой; за эти восемнадцать месяцев я поняла, что можно не хотеть того, чего хочется, и какое тяжелое чувство порождает такая нерешительность. Я, не переставая, с воодушевлением предавалась всем благам мира; но между тем, думала я, они отвлекают меня от моего призвания: тем самым я предаю себя и могу погубить. Этот конфликт я воспринимала трагически, по крайней мере, иногда. Сегодня я думаю, что это ерунда, но в ту пору я всему придавала огромное значение.
Что же я ставила себе в упрек? В первую очередь легкость своей жизни; поначалу она опьяняла меня, но вскоре меня охватило некое уныние. Прилежную ученицу во мне возмущали столь неразумные прогулы уроков. Мое беспорядочное чтение было всего лишь развлечением и никуда меня не вело. Моей единственной работой было писать: я писала, не зная, что писать, а Сартр настоятельно побуждал меня к этому. Множеству молодых людей, девушкам и юношам, в надежде на успех с отвагой овладевавшим знаниями, знакомо такого рода разочарование; прилагаемые усилия, освоение, ежедневное преодоление самого себя доставляют высочайшее, небывалое удовлетворение; по сравнению с этим пассивное наслаждение праздностью кажется пресным, а часы, заполненные самым блистательным образом, – неоправданными.