Генеральный конструктор возвращался с допросов, еле сдерживая улыбку удовлетворения, спокойный, уверенный в себе. «У меня все идет как у всех, товарищи, все как у вас!» — настойчиво уверял он. Но однажды у него из кармана выкатилось яблоко, как видно, данное следователем. Андрею Николаевичу все остро завидовали и вместе с тем не доверяли, а потому тихонько ненавидели. Вскоре он исчез из камеры. А вывод? Гм… Туполев — пример плохой: другие товарищи на допросах яблоки не получают!
Один раз днем дверь приоткрылась, в камеру, шатаясь, вошел человек в окровавленной рубахе, крикнул: «Я из Ле-фортовой! Братцы, палача Медведя в Питере нет: он арестован!» и повалился на пол. На спине у него зияли глубокие треугольные раны, из них торчало развороченное мясо, виднелись обломки ребер. Показав нам раненого, как видно для устрашения, надзиратели вскоре выволокли его. Гм… Вывод? Не знаю… Не знаю… Может быть, и этот — исключение? Нехарактерный пример?
— Ах, сегодня меня так били, так били! — лепетал с перекошенным лицом один из арестованных, доцент-гинеколог, Яша Гинзбург, вернувшись после допроса, длившегося целую ночь. Но на мои настойчивые просьбы показать раны или хотя бы синяки он смог только найти место, где у него был слегка надорван на груди щегольской свитер. В чем же правда?
У А.Н.Туполева — яблоки после допроса, у Коти Юревича — трясущаяся голова, у Я.Д.Гинзбурга — чуть надорванный свитер, а у неизвестного ленинградца — дыры в спине… Ничего не пойму! Хоть бы скорей на допрос! Хоть бы скорей что-то началось!
Тогда я занялся выяснением обстоятельств ареста других заключенных. Кто они, эти желтолицые оборванцы? В камере были коммунисты-испанцы, бесстрашные бойцы, привезенные из французских лагерей для солдат республиканской армии, были закаленные в борьбе коммунисты-китайцы, прибывшие в Москву для обучения военному делу, были овеянные славой бойцы финской красной гвардии, были герои нашей гражданской войны всех национальностей и рангов и были люди без своего лица, — безграмотные рабочие и колхозники. Я подсчитывал, выводил проценты, сопоставлял — и в конце концов только разводил руками, — ничего не понимаю! Наша камера была похожа на Ноев ковчег — всякой твари по паре! Единого принципа найти не удавалось…
Раз в камеру бодро шагнул грузный, цветущий бородатый человек в шляпе, тройке и сапогах. Сел на скамью, вытер пестрым платком пот со лба и, ни к кому не обращаясь, громко сказал:
— Я — деревенский врач. Знал, что арестовывают, и принял меры: три года не читал газет, не был в кино, не разговаривал ни с кем о политике. Три года жил как в могиле. Результат? Выкопали и вытащили за ушко да на солнышко! Значит, братцы, ничего не помогает! Гепеушники остаются гепеушниками!
И сердечно расхохотался.
А другой раз в камеру вяло протащил ножки маленький человечек, присел на краешек скамьи и свесил на грудь стриженую рыжую голову. Сидит, а по лицу текут слезы. Потом рассказал:
— Я — главный инженер большого порохового завода. Завод в степях. При нем городок для рабочих и начтехперсона-ла. И, конечно, охрана. Однажды ночью арестовали разом всех начальников. Привозят нас в помещение гепеу. Привозят как одну семью, да и начальник, что нас арестовал, тоже наш приятель. В степях — то скука, а скука — сила великая, и жили мы дружно: каждый вечер резались в преферанс или шахматы. Вот нам Тарас Тарасыч, начальник, и говорит: «Стройся в ряд!» Мы построились. Он: «Спускай штаны аж до колен! Нагибайся вперед!» Мы, понятно, удивлены, ничего не понимаем, — что за обращение? Где культура? При чем тут штаны? Но спустили и подштанники. Ждем. Он спрашивает: «Подписывать признание будете?» Мы зашумели: «Какое признание? Что ты, Тарасыч, обалдел, милый!» Он: «Хведор, давай паяльную лампу!» Слышу — гудит паяльная лампа в руках у бойца. Думаем, зачем? Тарасыч берет лампу, кричит: «Пиши признание в шпионаже, Крутиков!» — и сует стоявшему на четвереньках директору пламя сзади, между ног. Тот как закричит! И сразу вроде жареным мясом запахло! «Подписывай!» Тот левой рукой придеоживает штаны, ковыляет к столу и ставит каракулю на заранее приготовленной бумажке. Дальше со спущенными штанами стоял заместитель директора. «Будешь писать, Рощин?» Огненный круг по воздуху… Гудение где-то внизу, у ног. Страшный крик. Запах смоленого. И вторая подпись получена. И так этот бандит обработал меня и всех остальных: все подписали! Брюки мы подтянули уже в камере. «Позвольте, — говорим, — да где мы? В Союзе или в фашистской стране, где людей сжигают живьем? Товарищи, надо действовать организованно! Давайте осмотрим свои ожоги и вместе будем писать коллективную жалобу!» Спустили штаны снова, осмотрели друг друга… Что за черт! Ни у одного нет ожога, кое у кого сгорели волоски — напугал нас этот бродяга воем лампы, криком, страшными кругами пламени по воздуху! Обманул, толстая свинья! Бросились мы к двери, барабаним, кричим: «Тарас, скотина, мы берем подписи обратно! Рви наши заявления, хулиган!» А он чуть приоткрыл дверь, просунул здоровенную волосатую лапищу и сделал нам дулю: «Нате, — смеется, — сучьи дети! Считайте себя зажаренными на паяльной лампе!»
Камера дружно хохотала, а я ломал себе голову: зачем? кому это надо? В чем единая общая линия? Где то единственно главное, что может привести к разгадке? И ничего не понимал… С каждым днем я все больше убеждался, что
Котя не голос следователя, а мой друг и товарищ. Но это не объясняло и не меняло дела. Напротив, все кругом приобретало все более зловещий смысл.
Начались головные боли и бессонница.
Поэтому я старался не допустить в себе падения настроения: неизвестность — страшное дело, но время идет, и все откроется в должный момент. Ведь отныне моя судьба в чужих руках. Надо взять себя в руки и терпеливо ждать, подбадривая себя и других. Главное — других, потому что в их бодрости моя собственная.
— Ну-с, друзья, пора за работу! — говорил я каждый вечер после ужина. Вокруг меня образовывался привычный кружок слушателей. Мы закуривали, и я начинал:
— Так на чем мы остановились?
— Как вы увидели мертвую голову на барьерчике ложи, Дмитрий Александрович!
— Ага, вспомнил! Ну, слушайте!
В ложе было совершенно темно, так как оркестр опять играл танго и огни в зале почти погасли. В призрачном полусвете острой силуэтной линией рисовался низкий барьерчик балкона ложи. На нем неподвижно чернела большая всклокоченная голова.
Труп! Кто-то, убитый в ложе, сполз с кресла на пол, но голова осталась на барьере балкона…
Озаренная серебряным светом, тихо струилась в просторах зала сизая мгла. Мертвая голова неподвижно лежала на низком барьере. Сладкий голос в сопровождении оркестра притворно рыдал где-то далеко внизу.