Умыться не хватило времени, и я вышел из машины грозный — грязный, отличающийся от лакированных румынских офицеров как земля от неба.
В просторном светлом дворе уже выстроилось в ожидании командование. Я откозырял, знаком пригласил командующего в его собственный кабинет. И с места в карьер потребовал приостановки отправки эшелонов. Полковник резонно согласился на условия перемирия. Попросил письменного распоряжения.
Я почувствовал, что залез в дебри дипломатии. Однако отступать было уже поздно.
Условились, что ему позвонят. И я умчался в Констанцу, где находился Бочаров, вершивший тогда судьбы Добруджи.
Мы встретились в отеле «Империал», где жило наше командование. В вестибюле грели самые чистые простыни в Румынии. Во дворе выколачивали атласные одеяла.
В этот же вечер в Чернаводэ выехали мотоциклисты — закрывать переправу через Дунай
Если в Югославии симпатии к нам носили преимущественно советофильский характер, то в Болгарии на первый план выступило русофильство. Один из наших генералов, расположившийся в прибалканском городишке, посмотрел на ежедневные демонстрации и послал адъютанта к властям — посмотреть, «що це за держава». Власти отвечали: наша ближайшая цель — установление советской власти в Болгарии. Наша дальнейшая цель — полный коммунизм. Однако не это было главным в отношении к нам болгарского народа. Эпиграфом к главе о русофильстве поставлю рассказ об Ангеле Мажарове.
Он был старшиной видинских адвокатов. Высокий старик, он носил окладистую седую бороду. Его чувства к нам носили православный характер не по содержанию, а по догматичности формы.
В 1937 году Мажаров, вместе с делегацией славянского общества, посетил Белград. Однажды в кафе, где сидело человек двадцать болгарских и сербских интеллигентов, зашли штурмовики — туристы. По — гитлеровски подняли руки, приветствуя публику. Тогда над столом поднялся старик. Он сказал:
— Я пью за пятипалую славянскую ладонь — и он пересчитал, начиная с мизинца, Болгарию, Югославию, Чехословакию, Польшу, Россию. — Сейчас мы разрознены, и персты наши смотрят в разные стороны. Но настанет время, когда они сожмутся в кулак, и русский палец прикроет остальные, и мы ударим по тевтонскому хайлю, да так, что ни один немец не станет махать руками при встрече с нами.
7 сентября две армии приготовились к прыжку через болгарскую границу. Седьмому отделению было приказано отпечатать двадцать тысяч листовок. Болгарских шрифтов не было.
Печатали по — русски, догадываясь, что болгары поймут. Однако листовки оказались напрасными. Навстречу нашим танкам выходили целые деревни — с хлебом, с солью, виноградом, попами. После румынской латыни танкисты быстро разобрались в малеванных кириллицей дорожных указателях. Перли на Варну, на Бургас, на Шумен. Утром 8 сентября шуменский гарнизон арестовал сотню немцев, застрявших в городе. Вечером того же дня шуменский гарнизон был сам арестован подоспевшими танкистами. 9–го, когда я приехал в город, в немецком штабе еще оставались посылки — кексы, сушеная колбаса, мятные лепешки. Ночью мы долго стучали в наглухо запертые ворота. Промучившись более часа, я перелез через забор и вскоре пил чай с пирожками в гостеприимной, хотя и осторожной семье. Меня спрашивали: «Как же вы вошли? Ведь ворота остались запертыми!» Я отвечал: «Что такое ворота для гвардейского офицера». Какой‑то гимназист с дрожью в голосе говорил мне: «Так нехорошо! Вы — не братушки».
Братушка — слово, рожденное во времена походов Паскевича или Дибича, рикошетом отскочило от нашего солдата и надолго пристало ко всем «желательным иностранцам». Братушками называли даже австрийцев и мадьяр.
В Болгарии наши интеллигенты, воспитанные на формулах Покровского, увидели вторую сторону российской внешней политики. На горных дорогах, за крутыми поворотами они читали мемориальные доски скобелевских времен, огромные, вечные, врезанные в камень, напоминавшие следы Будды. Особенно способствовали развитию русской гордости храм и музей в Плевне. Дивизии делали тридцатикилометровые крючки, чтобы провести бойцов через их тишину. Несколько месяцев в окрестностях Плевны искали человеческие кости. Мыли их, чистили. Довели до праздничной, пасхальной белизны. Сложили в аккуратные горки, увенчанные черепами. Накрыли толстыми стеклами, засветили изнутри лампадами. И вот мы смотрим на результаты этой работы — все выдержано в верещагинских тонах, сгущенных, затемненных отсутствием южного солнца. В музее — мраморные доски, на них золотом высечены имена всех офицеров, павших в Плевненской битве. Эти памятники строил архитектор Займов. Свое русофильство он передал сыну — генералу болгарской армии. Незадолго до нашего прихода генерал Займов был расстрелян по приговору Военного суда.
В сентябре один из наших генералов, беседуя с рушунским обкомом, посоветовал ему учитывать факт пребывания Красной Армии в стране. В ответ на это секретарь обкома предъявил ему протоколы подпольных заседаний — за пять месяцев до нашего прихода обком обсуждал методы работы в условиях, которые сложились после 8 сентября.
У болгарских коммунистов был вождь — настоящий вождь. Национальным компартиям необходимы такие люди — с ореолом общенародной, а не только партийной славы. Тельман, видимо, был таким: объективно, а не субъективно — знаменем, а не человеком. Объективно и субъективно такими людьми являются Ракоши, Тито, Катаяма. Таких вождей, закаленных и прославленных в подполье, не хватает странам мирной демократии — англосаксонской и скандинавской.
Два болгарских офицера, по пьяной лавочке крепко ругавшие «своих» коммунистов, по — хорошему оживились, когда я заговорил о Димитрове.
— Как он ответил Герингу, когда тот на суде обозвал его темным болгарином. Он так и сказал всем этим немцам: «Когда ваши предки носили вместо знамен конские хвосты, у наших предков был золотой век словесности. Когда ваши предки спали на конских шкурах, наши цари одевались в золото и пурпур».
По — видимому, долгий неприезд Димитрова в Болгарию объясняется не только тем, что он чересчур символизирует свою партию, но и тем, что он слишком крупен для такой страны. Это человек первого места — премьер, президент, диктатор.
В сентябре 1944 года я осматривал в Разграде лагерь пленных немцев — главным образом дунайских пловцов, бежавших сюда из Румынии. Всего — сто два человека. Партизаны, еще не привыкшие быть субъектами, а не объектами пенитенциарной системы, кормили их четырьмястами граммами хлеба в день, давали еще какую‑то горячую баланду. Фрицы роптали, и братушки смущенно консультировались у меня, правильно ли они поступают. В Югославии такие нахалы, как эти фрицы, давно уже лежали бы штабелями. Такова разница национальных темпераментов, а главным образом двух вариантов накала борьбы.