«…До сих пор никогда не удавалось мне сообщить тебе впечатления моей ревельской жизни. Не знаю, как на тебя, а на меня природа во всем величии своей простоты оказывает самое благотворное влияние. Я тогда как будто дома, в своем элементе. И для этого чувства мне вовсе не нужны какие-нибудь особенно величественные явления, нет – море, лунный свет, горы и зелень вдали, кое-где признаки бытия человеческого, и я вполне доволен. Заметь, впрочем, пристрастие моей натуры к безмятежному спокойствию ночи: я действительно не люблю шумного дня, несмотря на прелесть его разнообразия. Именно это разнообразие мешает впечатлениям; тогда как в спокойную ночь всякое впечатление получает особенно широкую силу, деспотическую власть, и par réaction[14] заставляет душу нашу также распростираться по целому объему внешнего мира, обнимать и вмещать в себе самые сокровенные тайны бытия, хотя вовсе безотчетно, и с младенческим умилением прислушиваться к дыханию вселенной! Само собою разумеется, что такое настроение, гармоническое по самому существу, должно быть самым благоприятным для музыки. И – теперь следует факт – я вполне испытал всю производительную силу этих ночных и лунных впечатлений, хотя доказательства этой силы видимо еще не вполне осуществились. Сказать попроще, я в самом деле в прекрасные июльские ночи… набрался, впитал в себя весьма много самых чистых мыслей, из которых только весьма немного успел кое-как набросать на бумагу, прочее все в голове». (Письмо к Стасову от 2 сентября 1841 года).
Оба приведенных письма достаточно обрисовывают тогдашнее настроение и душевное состояние их автора. Не рискуя ошибиться, можно, кажется, признать, что это время было наилучшим во всей жизни нашего композитора. Это был период полного и ничем не омраченного счастья, и мы спешим отметить это обстоятельство, потому что в будущем такие периоды предстояли ему не часто и не часто нам придется отмечать их.
На этом мы могли бы, пожалуй, и окончить настоящую главу; но читатель, может быть, пожелает узнать, как же обстояли в это время служебные дела нашего композитора. В самом деле, как подвигалась служба нашего мечтателя в то время, когда он, упоенный своим счастьем, всецело погрузился в поэтическую атмосферу искусства, красот природы и лунных ночей? Ответ на такой вопрос мы уже дали выше, сказав, что счастье его было полно. Да, оно было полно, то есть, в частности, ему в это время «повезло» и по службе. Именно, в одно время с известием об успехе его первых музыкальных произведений композитор получил из Петербурга уведомление, что, по распоряжению министра юстиции, титулярный советник Серов за отличие (??) переводится из 5-го департамента Сената в департамент министерства. Это составляло заметное повышение по службе.
Что же касается «отличия», упомянутого в приказе о переводе, то мы о нем ничего не можем сказать читателю, потому что и сам Серов о нем ничего не знает и, сообщая эту новость Стасову, после слова «отличие», подобно нам, ставит двойной знак вопроса.
Глава IV. Встреча с Глинкой и первая мысль об опере
Незрелость. – Отзыв об опере «Жизнь за Царя». – Знакомство с Глинкой и влияние его личности и произведений на Серова. – Итоги этого влияния. – Первая мысль об опере. – Музыкальные опыты и отзыв о них Даргомыжского. – Искание сюжета для оперы. – Оперная музыка в ряду других работ Серова. – Новое служебное назначение и отъезд из Петербурга.
В письме Серова к г-ну Стасову от 2 сентября 1841 года мы находим между прочим такие многозначительные строки:
«Хотел послать к тебе полуготовую. „Песню Мефистофеля“, но раздумал, потому что я, кроме нескольких тактов сначала, намерен предать ее уничтожению как неудачную работу. Я впал в этом опыте в большой грех, в котором чистосердечно каюсь, а именно старался, за недостатком настоящих мыслей, вылепить всю последовательность сочинения по некоторым принятым формам и по почерпнутым из теории аккордам: вышла довольно связная, но бесцветная размазня. Боже, сохрани тебя и меня от этой musique sculptée (лепленой музыки)».
Сообщение это имеет большое значение. Помимо самого благородного беспристрастия, о котором оно свидетельствует, приведенное письмо устанавливает как факт, самим автором признанный, тогдашнюю незрелость его дарования. «За недостатком настоящих мыслей» художнику приходилось или «лепить», по выражению Серова, или… отсрочить творческую деятельность на неопределенное, быть может долгое, время. Для серьезных работ талант композитора еще не созрел.
А между тем он уже успел познакомиться с восторгами вдохновения, успел вкусить и сладость успеха; было так горько снова отказаться от того счастья, которым он, казалось, уже обладал. При всем том сделать это было все-таки необходимо. Талант его был действительно еще далек – может быть дальше, чем он думал, – от той степени зрелости, когда он мог бы создавать, не испытывая недостатка в оригинальных и «настоящих» мыслях. Отчасти наш композитор был для этого и слишком молод. Ему предстояло еще немало потрудиться над своим дарованием, немало передумать и перечувствовать, пережить не один переворот в своем художественном мировоззрении; особенную пользу ему могло принести также какое-нибудь постороннее влияние, воздействие другого, сильного, зрелого и законченного дарования. Одно из таких влияний судьба уже готовила для него в самом недалеком будущем.
В переписке Серова с г-ном Стасовым, посвященной главным образом и даже почти исключительно музыке, до 1842 года нигде и ни одним словом не упоминается о русской музыке. Обстоятельство это представляется довольно странным, особенно если вспомнить о Глинке, который еще в 1836 году поставил на сцене свою оперу «Жизнь за Царя», а к 1842 году уже оканчивал «Руслана». Не мог же Серов не знать до 1842 года хотя бы первую из этих опер? Нет, он слышал «Жизнь за Царя» еще в 1836 году, но тогда опера произвела на него какое-то странное, неопределенное впечатление. Вот как он описывает это впечатление:
«Мы вошли в залу, когда Степанова в красной ленте и красной душегрейке распевала свою арию „В поле чистое гляжу“. Сходство стиля этой музыки с народными нашими песнями было для меня очень ощутительно; но вместе я как-то недоумевал: музыка и народная, и ненародная, мелькают формы очень ученые, сложные, общий характер не похож ни на Моцарта, ни на Вебера, ни на Мейербера. Какая-то особенная серьезность фактуры и строгий колорит оркестровки не могли не поразить меня; но не скажу, чтобы тогда опера особенно понравилась мне».
Таким образом, мы видим, что в то время музыка Глинки скорее удивила Серова, чем понравилась ему. Произошло ли это оттого, что нашему ценителю в то время было не более шестнадцати лет, или оттого, что, по собственному его замечанию, опера не походила на музыку Моцарта, Вебера, Мейербера, словом, на немецкую музыку, которую он в то время только и знал, – так или иначе, но впечатление получилось неопределенное и таким оставалось до тех пор, пока случай не привел к личному знакомству Серова с автором «Жизни за Царя» и «Руслана».