Художества Хаи Яковлевны
Допускаю: врач может ошибаться. Но никакой врач не имеет права экспериментировать на живых людях, особенно если этот «врач» — Хая Яковлевна Кузнецова, теперь уже вольная, а «подопытные кролики» — заключенные.
Неужели можно было смолчать, если у человека, который умер на восемнадцатый день после операции, я обнаружила между печенью и диафрагмой… салфетку — чуть не полметра марли?!
А можно ли обойти молчанием то, что после тотальной резекции желудка пищевод свободно свисает в брюшную полость?
Из всех врачей Хая Яковлевна была самой злой и мстительной, к тому же абсолютно никчемной. Может быть, Виктор Алексеевич был еще более злопамятным, но он по крайней мере был талантлив до гениальности, хоть и авантюрист высшей марки.
Неизвестный герой и семеро расстрелянных
Замечу мимоходом, что я далека от того, чтобы утверждать, будто я — единственный рыцарь без страха и упрека Норильского комбината. Однажды я присутствовала, только присутствовала на вскрытии…
Впрочем, об этом случае стоит рассказать подробнее.
В тот день — дело было в конце зимы 1947 года — я была в морге одна. Вечерело. Я сидела у окна и до того погрузилась в воспоминания, что даже не обратила внимание на подъехавший к моргу грузовик. Из машины повыскакивало около десятка солдат, и вскоре все заходило ходуном.
В «разгрузке» я участия не принимала, а поскольку санитаров не было, то солдаты сами таскали трупы.
Через несколько минут на полу зала, или аудитории, уже высилась груда тел, вернее — окровавленных лохмотьев, из которых торчали то пара ног, то рука со скрюченными пальцами, то окровавленное лицо…
Я пыталась протестовать:
— Отнесите тела в покойницкую! Завтра утром будет произведено вскрытие. Сегодня уже поздно…
Тот, кто был за старшего, возразил:
— Некогда возиться! У нас свой врач. Нам нужен протокол! И без промедления!
Тут я заметила врача. «Своего», как они сказали, врача.
Представьте себе восточного человека роста ниже среднего, гладко остриженного, одетого в «лагерный фрак» — бушлат, в котором рукава разного цвета. В глаза бросался мертвенный цвет лица и крайне растерянный вид.
Я приготовила инструмент и, пока мы надевали халаты, узнала, что это за трупы. Еще одна неудачная попытка побега. Одна из многих… И, как все без исключения неудачные попытки, закончилась она в морге.
Обычно беглецов бывает один или двое, реже — трое. Живьем их не берут.
Впервые видела я сразу семерых и, откровенно говоря, усомнилась, что это беглецы: полураздетые, изможденные…
Куда бежать из Норильска? Из Норильска, откуда бежать просто невозможно!
Знала я также, что Павел Евдокимович все такого рода вскрытия, которые должны были, по правде говоря, считаться судебно-медицинскими, сводил к простой формальности: доказательству того, что они были застрелены при попытке побега. Об этом я думала, когда садилась записывать протокол вскрытия.
Извини меня, мой брат-прозектор! Я неправильно оценила твою бледность. Ты понимал опасность. Ты боялся… Но ты оказался человеком. Притом мужественным. Человеком с большой буквы.
— Внешний осмотр… Три пулевых отверстия… Дайте пуговчатый зонд. Так. Первое огнестрельное ранение… Входное отверстие сзади, в нижней части бедра. Кость раздроблена. Второе входное отверстие — в левом подреберье, выходное — в области правой ключицы. Стреляли по лежачему… Третье — в лицо. В упор…
— Да ты бредишь, гад! Они все застрелены на бегу!
— Возможно… Если он продолжал бежать с раздробленным бедром, не останавливался и после второго ранения, которое само по себе смертельно. Затем он продолжал бежать… задом наперед, пока пуля, попавшая в лицо, его не остановила. Следы ожога — на лице…
Я записывала, вертясь, как черт на заутрене, и сажала кляксы от восхищения.
— Ты брось эти штучки, фашист! — хрипел старшина, поднося кулак к самому носу врача.
Тот побледнел еще больше, если только это вообще было возможно. Вид у него был совсем несчастный, но — решительный.
— Следующий… Входное отверстие — спереди, в правую сторону шеи… Висок проломлен твердым тупым предметом, должно быть, прикладом. Следующий… Огнестрельное, в лицо… Выходное — в затылке, размер шесть на десять сантиметров. Следующий… Два огнестрельных ранения в грудь, спереди; одно — сквозное, другое — пуля в позвоночнике. Следующий… Два огнестрельных ранения в живот, спереди… Грудная клетка в области сердца проломана: след каблука…
— Ну, постой же, гад! Твое место, фашистский подонок, с ними — вот в этой куче!
Слабое подобие улыбки слегка тронуло абсолютно бескровные губы. Не подымая глаз:
— Знаю! Но вскрытие, пожалуй, сделаю не я…
Ты пристыдил меня, бесстрашный ученик Гиппократа (или Зенона[30], быть может?). Он знал, что ему, носящему клеймо 58-й статьи, пощады не будет. И — не дрогнул… Не тот храбр, кто не боится, а тот, кто, боясь, не гнется!
Я знала, что рано или поздно (скорее, рано, чем поздно) его доставят в морг. Но я его не узнаю: все доходяги, умирающие на общих работах, на одно лицо. А имени его я не знала…
Радость, которой не очень легко радоваться
— Фрося! Ты знаешь новость? Доктор Мардна освобождается! — сказал Жуко Байтоков, вернувшись из ЦБЛ. — Вот радость-то какая! Четыре года ему скостили! Может — домой!
— Неужели! Вот счастье! Как он, должно быть, рад!
Я обрадовалась… Я должна была радоваться: «Счастье друзей — наше счастье». Но что такое, вообще-то, счастье?
Вечером, вернувшись в зону, я пошла в физкабинет. Я знала, что там обязательно найду Мардну.
Он был, как всегда, на своем посту. Рядом с ним Мира Александровна.
Я быстро вошла:
— Доктор, я так рада!..
Я говорила «рада», но, должно быть, от радости голос сорвался и глаза наполнились слезами. Я делала невероятные усилия, чтобы их сдержать, и вид у меня был растерянный…
Доктор Мардна быстро встал, обошел вокруг письменного стола, обнял меня одной рукой за плечо, другой — утер своим платком слезы и поцеловал меня в лоб. Первая, последняя… единственная ласка за все долгие годы, вплоть до того дня, когда меня поцеловала моя старушка. Но это было еще так бесконечно далеко!
Платок с вышитой монограммой «Л.Б.» он мне сунул в карман. Он и теперь у меня. Реликвия!
Это было 13 марта. Первого апреля 1947 года Мардна уехал к себе на родину, в Таллин. Вера Ивановна пыталась его удержать: лучше уехать, проработав немного на вольном положении, чем прямо из лагеря… Но он не послушался «голоса разума», и как ему пришлось впоследствии каяться![31]