Кинематограф Ильф любил не меньше, чем книгу или разговоры по телефону, — за то, что экран сообщал много такого, что не всегда могла рассказать книга. Ему, например, запомнилась сцена из старой кинохроники «Патэ» — приезд Пуанкаре в Петербург. Он запомнил жесты французского президента, мимику, и мы, случалось, в компании забавлялись этой игрой. Смешно воспроизводилась мимическая сцена, в которой Ильф изображал французского президента в котелке, неуверенно сходящего по трапу с броненосца. Толпа… Почетный караул… Церемониальный марш…
Такое представление состоялось однажды в полупустой, просторной квартире общей нашей приятельницы.
Когда Ильф вошел сюда в первый раз, он неторопливо оглядел комнату, в которой на холодном, сверкающем полу стояли два или три стула, и заметил:
— Теперь я наконец понимаю, почему говорят: «Живу на жилплощади».
Хозяйка дома и сама охотно принимала участие в инсценировке, изображая вместе с нами восторженную толпу, но не забывала при этом следить за тем, чтобы стулья оставались на своих местах. И вот французский президент, перед тем как сойти с броненосца, со всею галантностью, как и подобает французу, отнесся к прихотливым требованиям дамы и заранее с полной серьезностью тщательно обвел мелком — мелок оказался у него в кармане — точки, где стояли ножки стульев… После спектакля стулья были поставлены на место.
Часто играли в игру «Что возьмем с собою на необитаемый остров?». Твердо помню, что с Диккенсом Ильф расстаться не хотел даже на необитаемом острове, и едва ли будет преувеличением сказать, что этого автора Ильф полюбил навсегда и не расставался с ним до самой смерти. Иные главы «Двенадцати стульев», по словам самого Ильфа, «срисовывались» с «Пикквикского клуба». Думаю также, что зерно сюжета заимствовано у другого любимого автора — Конан-Дойля.
Не один раз Ильф рассказывал нам в разных вариантах историю о голубом «брильянте». В основе истории лежал известный рассказ Конан-Дойля о том, как рождественский гусь проглотил драгоценный камень.
Мы жадно листали иллюстрированные журналы, смакуя с одинаковым удовольствием и Бенуа и Жироду, но Илья Арнольдович показывал пример серьезного отношения к таким писателям и поэтам, как Франсуа Вийон, Рабле, Стерн, Франс, наш Лесков. Обновлялось отношение к хрестоматийным именам и наряду с этим возникало пристальное внимание к современникам — к Маяковскому, Асееву, Пастернаку, которых мы слушали в отличном чтении Багрицкого; это приучало к правильному пониманию новых поэтов. Нередко после чтения своих стихов мы засиживались при свете восходящей луны, слушая стихи «настоящих» поэтов — Маяковского, Есенина, Мандельштама, Ахматовой… Незабываемо то праздничное чувство, какое испытывали мы, по-новому читая знакомые книги, открывая незнакомые.
Всего не перечтешь, не вспомнишь! Такое было время для всех, и тут ничего нового не скажешь. Важно напомнить, что это бескорыстное увлечение учило всех нас, молодых людей 20-х годов, многому хорошему и полезному. И говорить об этом хочется не только потому, что всегда приятно вспоминать радости молодости, но еще и затем, чтобы не утаить это хорошее от юношей и девушек нынешних, 60-х годов…
Однажды Илья Арнольдович вдруг пропал. Его не видно было неделю, другую.
Он жил в доме, известном в Одессе как один из «домов князя Урусова». Не нужно, однако, думать, что это был роскошный особняк. Стоял дом, правда, на одной из лучших улиц города, поблизости от обрыва с парапетом, с которого открывался вид на порт и море, но все же это был обыкновенный доходный дом и в нем довольно многочисленной семье Файнзильберг принадлежала небогатая квартира на третьем или четвертом этаже, смотревшая окнами в узкий темный двор-колодец.
На мой звонок вышел младший брат Ильи Арнольдовича. Мальчик был чем-то смущен.
Помнится, в квартире было не очень уютно и холодно. Как знать, может быть, эти воспоминания и дали Ильфу впоследствии повод записать в своей записной книжке: «Чувство уюта — одно из древнейших чувств». Эти записи выражают сущность человека с не меньшей отчетливостью, чем самый образ жизни, его дела.
Илью Арнольдовича я нашел в постели. На столике рядом с лекарствами красовалось румяное яблоко. Больной выздоравливал после серьезной болезни. Возможно, уже тогда проявлялись симптомы чахотки, сведшей Ильфа в могилу через шестнадцать лет, но никто этого тогда не подозревал.
Как всякий больной, Илья Арнольдович очень обрадовался гостю, хотя и встретил меня словами не совсем обычными:
— Если бы вы знали, в каких сантиментах воображения я утопию! Только это одно веселит меня. Больше всего я теперь интересуюсь почтальонами. Вид этих добрых людей заставляет мое сердце метаться… Но вот уже давно нет звонка почтальона. И я занимаюсь тем, что пишу ответы на не полученные еще письма. Не забавно ли? — И вдруг у Ильи Арнольдовича быстро и лукаво блеснули глаза, он взял со столика пенсне и какие-то листочки бумаги. — Хотите, прочту? Вы как-то просили об этом. Это не стихи, но, наверное, и не проза. Ешьте мое яблоко и слушайте.
Я знал девушку, которой, видимо, адресовались эти письма. Немного танцовщица, немного поэтесса, немного художница, девушка эта недавно уехала в Москву или Ленинград — куда точно, я тогда не знал, но знал, что Илья Арнольдович тоже собирается ехать туда же: там, в Ленинграде или в Москве, он намерен был жить, искать работу, любить, ходить в театры, заводить интересные знакомства, посещать лекции, диспуты. Словом, жить другой, столичной жизнью: в Одессе уже больше нечего делать. Туда, худа!.. Уже уехали Адалис, Катаев и Олеша, укладывает в дорогу свою шляпу «здравствуй-прощай» Георгий Шенгели. Вот только встанет он на ноги — и сам начнет собираться в отъезд… А пока еще шумит неподалеку Черное море, и беспричинная печаль заставляет марать бумагу — не вздор ли все это…
Я уже боялся, что Илья Арнольдович раздумает и не станет читать. Но вот, откинув теплую женскую шаль и серую солдатскую шинель, служившие ему одеялами, он привстал и, поправив пенсне, начал всматриваться в листки бумаги, исписанные прямым и крупным почерком.
Это было первое из им написанного, что предстояло мне услышать, а не увидеть: до того он лишь показывал мне иногда плоды своей любимой забавы — рассказы в иллюстрациях на самые разнообразные, всегда смешные сюжеты. Рисовал он эти картинки не отрывая карандаша от бумаги; быстрый, меткий карандаш хорошо повиновался замыслам автора. Но это были только картинки, и неудивительно внимание, с каким я отнесся к запискам Ильи Арнольдовича. И так случилось — уже значительно позже, — что эти записки-письма, а может быть, страницы дневника, оказались у меня в руках, и тогда я с особенной живостью вспомнил день и час у постели больного Ильфа.