Что эта тщетная, бедная жизнь, «где нет надежд — и всюду опасенья»!
И видел я, как руки костяные
Моих друзей сдавили — их не стало —
Не стало даже призраков и теней…
Туманом облачился образ смерти,
И — так пошел на север. Долго, долго,
Ломая руки и глотая слезы,
Я на Творца роптал, страшась молиться!
Теперь уже голос его не замирает, как прежде, в страхе перед рвущимися изнутри хулам на небо — теперь он ропщет на Творца, «Страшась молиться». Порабощенность ужасу исчезновения столь сильна, что молитвы кажутся — страшными. Это предел земных мук — и юноша поэт познает этот предел страданий.
Позже, в том же 1830 году, появляется стихотворение «Ночь. III», совершенно не похожее на предыдущие.
Темно. Все спит. Лишь только жук ночной,
Жужжа, в долине пролетит порой;
Из-под травы блистает червячок,
От наших дум, от наших бурь далек.
Высоких лип стал пасмурней навес,
Когда луна взошла среди небес…
Нет, в первый раз прелестна так она!
Он здесь. Стоит. Как мрамор, у окна.
Тень от него чернеет по стене.
Недвижный взор поднят, но не к луне;
Он полон всем, чем только яд страстей
Ужасен был и мил сердцам людей.
Свеча горит, забыта на столе,
И блеск ее с лучом луны в стекле
Мешается, играет, как любви
Огонь живой с презрением в крови!
Кто ж он? кто ж он, сей нарушитель сна?
Чем эта грудь мятежная полна?
О, если б вы умели угадать
В его очах, что хочет он скрывать!
О, если б мог единый бедный друг
Хотя смягчить души его недуг!
Это уже песня; она звучит мерно, согласно — и вновь появляются рифмы; и это — песнь одиночества. Но как оно, это одиночество, исполнено души! Какой напор, какая полнота чувств!.. От Байрона здесь — почти никакого следа; прошлые ночные видения-полукошмары изжиты; душа безбоязненно раскрыта жизни.
Огонь свечи — и луч луны.
Жар молодых сил, трепет жизни — и холод ночных небес.
Отблеск пламени в оконном стекле мешается с лунным лучом, как живой огонь любви с «презрением в крови».
Свеча — символ молитвы; но он, бодрствующий одиноко в ночи, молчит. В нем такая полнота души, такой избыток чувств, что слово невозможно. Оцепенение немоты, замирание в ней…
Так всклень налитый сосуд подрагивает влагой, боясь пролиться.
Так застывает на миг — на самом гребне — могучая волна перед тем, как рухнуть.
Это — молчание перед молитвой или перед гибелью…
На листе, где написано стихотворение, Лермонтов сделал помету: «Сидя в Середниково у окна».
5
Боюсь не смерти я. О нет!
Боюсь исчезнуть совершенно…
(«1830. майя. 16 число»)
Вот, что его томит и страшит в юности больше всего.
Только-только начав по-настоящему выражать себя в стихах, пятнадцатилетний Лермонтов возвращается снова и снова к теме смерти, будто хочет раз и навсегда выяснить свои отношения с ней. (Разумеется, с налету это ему не удастся — понадобится вся жизнь, и личная, и творческая, чтобы как-то определиться.) Голос его еще не утвердился, образы расплывчаты, противоречивы, язык порой смутен и мысль не отчетлива, но как, несмотря на все, поразительно много сказано в этом юношеском стихотворении!.. Да, поэт, конечно, хочет, чтобы его труд вдохновенный «когда-нибудь увидел свет». Однако тут же восклицает: «Зачем? что пользы будет мне?» Смерть — разрушение, и оно свершится там, где его уже не будет.
Я не хочу бродить меж вами
По разрушении! — Творец,
На то ли я звучал струнами,
На то ли создан был певец?
На то ли вдохновенья, страсти
Меня к могиле привели?
И нет в душе довольно власти —
Люблю мучения земли.
Мучения земли — это его мучения на земле, суть его жизни. Он любит жизнь и то, что даровано ему в жизни.
И этот образ, что за мною
В могилу силится бежать,
Туда, где обещал мне дать
Ты место к вечному покою.
Но чувствую: покоя нет,
И там, и там его не будет;
Тех длинных, тех жестоких лет
Страдалец вечно не забудет!..
Покоя нет — потом, почти веком позже, это повторит Александр Блок (правда, сначала воскликнув и: «уюта нет», — новый век уже искал забытья в комфорте).
Однако для Лермонтова покой — в умиротворении, с незабвенным присутствием в душе того, что было в жизни, от чего он страдал и мучился. Вот какого покоя жаждет поэт, и это дороже ему людской памяти и «труда вдохновенного», важнее всего на свете.
Земное он желает забрать с собою в небесное. Не иначе! А это земное — любовь.
Нет заветнее желания в его жизни.
…Теперь уже ясно, что это желание никогда не оставляло его и, вопреки всему, казалось ему достижимым. Не оно ли нарисовало ему в одном из последних стихотворений чудный образ вечного сна, единственно необходимого душе, разрешающего целительной силой все его мучения на земле:
………………………….
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
«Выхожу один я на дорогу…», 1841) 6
Тем не менее Лермонтову отнюдь не хочется, чтобы исчезнул, растворился в забвении его «труд вдохновенный». В том же 1830 году он записывает в юношеский дневник:
«Мое завещание (про дерево, где я сидел с А.С.). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово «люблю», которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре покачало головою и шепотом молвило: «Безумец, что ты делаешь?» Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слезы есть принадлежность тех, у которых есть надежды; но тогда же взял бумагу и сделал следующее завещание: «Похороните мои кости под этой сухою яблоней; положите камень; и — пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!»