Ознакомительная версия.
Насколько я понял, император представлял эту экспедицию следующим образом. От морского ведомства он истребовал сведения обо всем, что могло для нее понадобиться. Самым большим препятствием он считал невозможность заходить по дороге в порты и запастись достаточным количеством пресной воды для 25—30 тысяч человек на весь продолжительный рейс. Что касается других препятствий, то все они могли быть легко преодолены. Экспедиция направилась бы к Сурату. Высадка была бы произведена в каком-нибудь пункте побережья, населенного махратами[290], прирожденными врагами англичан, готовыми в любой момент взяться за оружие против них. В экспедиции должны были бы участвовать 30 тысяч человек. Единственную остановку экспедиция сделала бы у острова Маврикия, чтобы запастись продовольствием, взять воду и оставить там своих больных. Их заменили бы 2—3 тысячи негров, за которых колонистам заплатили бы наличными деньгами.
Кроме этих тем, постоянными темами наших ежедневных разговоров были Франция, императрица и Римский король. Император без устали твердил, как он будет рад снова их увидеть; он говорил о них с чувством самой нежной привязанности. Императрицу он превозносил по всякому поводу. Он говорил о ее привычках в повседневной жизни с таким чувством и таким добродушием, что становилось хорошо на душе, а о Франции и французах он говорил с большим энтузиазмом, который так отрадно было наблюдать после всех перенесенных испытаний.
— Я притворяюсь более злым, чем это есть на самом деле, — как-то сказал он мне шутя, — потому что я заметил, что французы всегда готовы фамильярничать. Им недостает серьезности, и именно поэтому серьезность импонирует им больше всего. Меня считают строгим и даже жестоким. Тем лучше: это избавляет меня от необходимости быть таким на самом деле. Мою твердость принимают за безжалостность; я не обижаюсь на это, так как такому мнению мы отчасти обязаны господствующим у нас порядкам, и нам нет необходимости прибегать к репрессиям, хотя мы еще не забыли революцию и жили в одно время с поколениями, выросшими среди смут, без всяких моральных и религиозных идей. Да, да, Коленкур, я — человек. Что бы ни говорили иные, у меня тоже есть кое-что внутри, есть сердце, но это — сердце монарха. Меня не могут разжалобить слезы какой-нибудь герцогини, но меня трогают горести народов. Я хочу, чтобы они были счастливы, и французы будут счастливыми. Если я проживу еще десять лет, благосостояние будет у нас всеобщим. Неужели вы думаете, что я не люблю доставлять людям радость? Мне приятно видеть довольные лица, но я вынужден подавлять в себе эту естественную склонность, так как иначе ею стали бы злоупотреблять. Я не раз испытал это с Жозефиной, которая постоянно обращалась ко мне с разными просьбами и даже ловила меня врасплох своими слезами, при виде которых я соглашался на многое, в чем должен был бы отказать.
Император часто спрашивал меня, буду ли я в такой же мере счастлив вновь увидать дорогих мне людей. Проявление таких естественных, таких добрых подлинных чувств императора было мне невыразимо приятно. Я хотел бы, чтобы вся Европа могла слышать его слова и чтобы их эхо разнеслось повсюду. Я уверен, что в своих записях не упустил ни одного слова из этого разговора, который мне хотелось тогда продолжать до бесконечности.
Императору не терпелось поскорее получить эстафеты, чтобы прочесть письма из Франции, по которым он так скучал; это были бы первые письма, полученные после Сморгони. Он всячески торопил поэтому нашу поездку. В Познани мы пересекли дорогу, по которой армия шла через Кенигсберг.
В ожидании писем император по очереди перебирал всех своих министров. Он очень расхваливал великого канцлера Камбасереса, говоря, что это — человек, всегда дающий дельные советы, и выдающийся юрист. Его светлый и справедливый ум внес большую ясность в различные статьи наших кодексов, в частности в наиболее трудные статьи. Намекая на казнь короля, император сказал:
— Только из страха он не высказался за полное оправдание. Он далеко не был революционером. Это — человек, заслуживающий доверия и неспособный злоупотребить им; он всегда оправдывал оказываемое ему мною доверие. Это один из людей, наиболее заслуживающих уважения, которым они пользуются.
Что касается герцога Ровиго, то император говорил о нем, как о преданном ему человеке, с характером и самостоятельными взглядами. У него доброе сердце, говорил император; в сущности, он человек мягкий и всегда готовый оказать услугу. Его часто надували бы, если бы император его не останавливал; но он слишком корыстолюбив, что не понравилось императору и побудило его отнять у него откупную монополию на игорные дома; он постоянно просил у императора денег, хотя имел их более чем достаточно и его состояние оценивалось в 5–6 миллионов; общественное мнение относится к нему несправедливо, но по другой причине. Его забрасывали камнями потому, что он присутствовал при казни герцога Энгиенского.
— Но, — сказал император, — он ведь получил приказ присутствовать там и должен был это сделать в качестве командира отборной жандармерии. Всякий другой на его месте повиновался бы точно так же. Он гораздо лучший человек и не такой инквизитор, как Фуше. Сейчас над Савари издеваются. Правда, довольно глупо выглядит, когда сумасшедший, выбравшийся из больницы для умалишенных, захватывает врасплох дивизионного генерала, министра полиции и препровождает его в тюрьму в самом центре столицы. Это происшествие с полным основанием смешит весь Париж, а смешное убивает людей наповал гораздо вернее, чем их глупости.
Потом император заговорил о герцоге Отрантском[291]:
— Этот — просто-напросто интриган. Он замечательно остроумен и легко владеет пером. Это — вор, который загребает обеими руками. У него должно быть многомиллионное состояние. Он был видным революционером, «мужем крови». Он думает, что искупит свои ошибки и заставит забыть их, если будет ухаживать за родственниками своих жертв и разыгрывать для видимости роль покровителя Сен-Жерменского предместья. Этим человеком, пожалуй, выгодно пользоваться, потому что он до сих пор еще продолжает быть живым знаменем для многих революционеров и, кроме того, обладает большими способностями, но я никогда не смогу доверять ему.
О герцоге Гаэтском, когда до него дошла очередь в этом обозрении министров, император сказал, что он — хороший финансист, аккуратный и честный человек, принесший большую пользу в своей области. О следующем, г-не де Барбэ-Марбуа[292], император заявил, что это — интриган с наружностью квакера и обманчивыми манерами честного человека.
Ознакомительная версия.