Почерк Гурджиева, почерк дьявола и сатаниста проявлялся во многих поступках и действиях его однокашника по Тифлисской семинарии. Разделываясь со своими врагами, точнее – соперниками по власти, объявленными им врагами народа, он добивался от них удивительной покорности и признания чудовищной вины, обрекавшее их на неминуемую смертную казнь.
Прокурор Вышинский в открытом суде, в присутствии иностранных корреспондентов, обращается к Каменеву:
– Как оценить ваши статьи и заявления, в которых вы выражали преданность партии? Обман?
Каменев. Хуже обмана.
Вышинский. Вероломство?
Каменев. Хуже вероломства.
Вышинский. Хуже обмана, хуже вероломства – найдите это слово… Измена?
Каменев. Вы его назвали!
Вышинский. Подсудимый Каменев, вы подтверждаете свою измену?
Каменев. Да! Да!
Присутствующие на процессе иностранцы были изумлены тем, с каким неподдельным раскаянием подсудимые давали показания, обрекая себя на смерть. А Сталин относился ко всему происходящему спокойно, иногда даже довольно усмехался в усы.
Рецепт Гурджиева действовал за редчайшим исключением безотказно. Несомненно, что учитель передал своему кремлевскому ученику секреты настоев наркотических трав, записанные им у знатока тибетской фитотерапии Бадмаева. Капли отравы, добавленные в пищу подсудимых, полностью лишали их собственного «я», подавляли волю, «расчеловечивали», после чего они могли говорить только то, что предлагал им их «гуру», в данном случае прокурор Вышинский.
(Кстати, известно, что еще на процессе Главтопа в мае 1921 года подсудимая Макровская жаловалась, что ее на следствии подпаивали каким то наркотическим зельем, о чем пишет А. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ».)
И не исключено, что когда Сталин решил окончательно избавиться от непокорного писателя Булгакова, он обратился за помощью к Гурджиеву. Франция, где жил оккультист и куда переместилось большинство белоэмигрантов, была наводнена чекистами. Один из агентов мог легко пробраться в Авиньонское аббатство, в келью, где лежит прохворавший в то время Гурджиев, передать ему фотографию Булгакова и просьбу вождя.
«Этот человек болен, страдает неврозом, – поглядев на снимок, замечает Гурджиев. – Я его достану отсюда!» – зловеще улыбается он, наверное обладающий телепатическими способностями. Расстояние его не смущает. Несмотря на недомогание, он немедленно принимается за предложенное ему дело. По просьбе Сталина внушает писателю мысль о необходимости написания пьесы, посвященной вождю. Внушение, как мы знаем, достигает цели. «Первый шаг сделан, – удовлетворен Сталин. – Работа над пьесой отнимет у него последние силы и прославит меня». Но когда пьеса ложится на его стол, он даже не спешит с ней ознакомиться. Он ждет развязки, надеясь на разрушительную силу воздействия Гурджиева. Но проходит день, два, неделя, и Сталин получает неутешительное известие от Фадеева, посетившего Булгакова: «Писатель болен, но говорит связно, не теряет нить разговора, еще способен здраво мыслить»
«Значит, он сможет работать дальше? – интересуется Сталин, зная, что раньше Гурджиев настолько опустошал души писателей, что они умирали как творческие личности. Так его ученица, великолепная канадская писательница Кэтрин Менсфильд успела перед гибелью отослать из гурджиевского лагеря письмо мужу: «Результатом моего пребывания здесь стало то, что я утратила способность писать. Я совершенно духовно истощена».
«Неужели Булгаков вырвется из цепких лап гуру?» – нервничает Сталин. Он читает «Батум» и еще больше расстраивается, ему кажется, что Булгаков изобразил его не великим, а обычным, рядовым революционером. Не таким бы он хотел войти в историю! Скрежеща зубами, Сталин посылает в Главрепетком отрицательную рецензию на пьесу, фактически ставящую крест на ее судьбе.
Недобрая весть надломила Булгакова, и только сердечное участие жены и друзей кое-как смягчает удар. Одно лишь тревожит писателя – идеи и замыслы новых произведений больше не заполняют, как прежде, его сознание, оно замутнено. И все последние силы он отдает на правку и шлифовку глав «Мастера и Маргариты».
Сталин решает окончательно измотать Булгакова. Он посылает его на Кавказ, якобы для ознакомления с фактическими материалами для пьесы. А затем на ближайшей станции снимает с поезда. Неизвестно зачем посылал, когда сам запретил пьесу к постановке?! Сказал даже Немировичу-Данченко: «Пьеса неплохая, но ставить ее нигде и ни в каком случае нельзя». Теперь известно, зачем посылал – чтобы еще раз поиздеваться над больным Булгаковым, нанести ему чувствительный удар по самолюбию. Затем Сталин обвиняет писателя в попытке «навести мосты» с ним, в заигрывании с властью… Стойкость и здоровье Булгакова не беспредельны. Его воля уже не может противостоять могучему жестокому давлению Сталина, использующему гурджиевскую методику подавления личности. Булгаков признается жене, что так скверно ему еще никогда не было.
Повторим запись Елены Сергеевны в ее дневнике 28 августа: «У Миши состояние раздавленное. Он говорит – выбит из строя окончательно. Так никогда не было.
Я убеждала его, что во МХАТе многие говорят о нем с нежностью, что это очень ценно, что за это время видела столько участия, любви и уважения к нему, что никак не думала получить…
У Вильямсов – как всегда – очень хорошее отношение… Вечером ободренный моими словами Миша пошел пройтись до Сергея Ермолинского, я – в ванну».
«29 сентября. Сегодня звонил Виленкин. Были Файко, вели себя серьезно, тепло. К вечеру Мише легче с головой. Заключен договор с Германией о дружбе. Головные боли – главный бич… Вчера большое кровопускание… Сегодня днем несколько легче, но приходится принимать порошки…»
«18 октября. Сегодня два звонка интересных. Первый – от Фадеева, что завтра он придет навестить Мишу, второй – что во МХАТе было правительство, причем Генеральный секретарь, разговаривая с Немировичем, сказал, что пьесу “Батум” он считает очень хорошей, но пьесу ставить нельзя…»
Булгаков оказался прав. В нашей стране судьбами людей мог править только один человек. Стоило ему хорошо высказаться о пьесе, и это вызвало «град звонков» от мхатовцев…
Может быть, обещанный приход писательского секретаря Фадеева тоже объяснялся этим разговором?
«1 января. Ушел самый тяжелый в моей жизни 1939 год, и дай Бог, чтобы 1940-й не был таким… Мы вчетвером – Миша, Сережа, Сергей Ермолинский и я – тихо, при свечах, встретили Новый год: Ермолинский – с рюмкой водки в руках, мы с Сережей – с белым вином, а Миша – с мензуркой микстуры…»