Затем написаны авторские «Примечания и дополнения», часть которых публикуются в сносках. Последние из этих примечаний — о смерти бывшего мужа Исая в 1998 году и смерти, через полгода, Ирины Шустовой, в дружбе с которой прошла вся жизнь Лоры начиная с раннего детства в Берлине.
Рукопись завершается описанием поездки в Германию 1994 года.
Воспоминания писались моей бабушкой Лорой Беленкиной на протяжении десяти лет — с середины 1980-х до середины 1990-х годов. В это время мы жили все вместе — мои родители, я с братом и бабушка — в тесной, но отдельной собственной трехкомнатной квартире на улице Старый Гай. Бабушка вела записи украдкой у себя в комнате и внимания на них не акцентировала. И как-то так получилось, что никто из нас до ее смерти их не читал…
Бабушка умерла в 1999 году. Все, что описано здесь, произошло задолго до моего рождения. Но многие вещи, обитавшие в нашей квартире, свидетельствовали о другой, длинной жизни не только бабушки Лоры, но и многих неизвестных мне родственников. Походная альпийская трость с металлическими наклепками с непонятными немецкими словами; старинные фотографии, в том числе с моими прапрадедами, в лица которых я с удовольствием вглядывалась в детстве, пытаясь найти сходство с моей семьей; неизменно выставлявшаяся под Новый год старинная рождественская объемная открытка; вышитая моей прабабушкой скатерть. Эти и многие другие семейные реликвии значили бесконечно много для бабушки и почти ничем не были примечательны для меня тогда. Конечно, я задавала вопросы, иногда бабушка сама начинала разговор и делилась ярким эпизодом из жизни. Но это никак не складывалось в моей голове в цельную картину жизни — все урывками, ассоциативно-предметно, да и много было в ее словах недосказанности.
Короткое время после смерти бабушки я жила в ее комнате и тогда же впервые прочитала мемуары. Я будто познакомилась с бабушкой заново, другими глазами увидела вещи, меня окружавшие.
Перечитывая текст, я каждый раз воспринимала его по-разному. То погружалась в детали, то проглядывала и останавливалась на любимых моментах, то обнаруживала новые подробности, незамеченные ранее, то, наоборот, пыталась найти что-то, что, мне казалось, было, — но не находила…
Я не находила ностальгии в привычном смысле — ни тоски, ни обобщений, ни идеологических надстроек, ни рефлексии, ни переосмысления. Как будто текст скроен из чистейшей, ни с чем не смешанной памяти. Мне бы хотелось понять, почему она не писала, например, о том, как переживала свое немецкое происхождение в годы войны. Почему даже спустя 50 лет, кроме фактического пересказа событий и описания трудного, особенно для 1940 года, выбора отметки в паспорте — «еврейка» или «немка», она не оставляет других свидетельств, какая это была для нее глубокая психологическая травма. Возможно, это переживание так и не было разрешено, не была подведена смысловая черта ни тогда, ни позже. А возможно, отношение к жизненным парадоксам — разлуке с родиной или национальной самоидентификации — она намеренно не проговаривает. И действительно, выбранный бабушкой Лорой стиль, даже жанр — повествование изнутри пережитого момента, а не взгляд спустя прожитые годы — делает текст настолько живым, пульсирующим, насыщенным кульминациями и внутренними связями и дает мне как читателю возможность осмыслить и прожить ее жизнь по-своему и заново.
Совсем недавно я впервые оказалась в Германии. Я нашла школу, в которой бабушка окончила первый класс в 1929 году, и была удивлена, что она до сих пор действующая, нашла тот самый каштан, возле которого бабушка бегала в детстве. Я сидела под ним, и строчка «завершился какой-то круг», написанная ею после поездки в Германию в 1994 году, билась в моих висках. Завершился ли он? А что сейчас?
Не является ли все описанное в этой книге универсальной тканью бытия, а сплетения судеб и событий — неразрывными нитями, связывающими нашу жизнь с прошлым, отменяющими понятие завершенности, продлевающими в бесконечности циклы возвращений и повторений? Именно там, под каштанами, я ощутила полноту бабушкиной жизни, но никак не законченность.
Катерина Беленкина
Германия
«Помню только бесконечные поездки на трамвае. Один раз мы долго стояли. Мама сказала: «Что-то сломалось. В колесе дырка», — и я пыталась себе представить, где в колесе дырка и почему она мешает нам ехать дальше. «Видишь — вон те две женщины, что сидят впереди? Это русские». Русских эмигрантов в Берлине было полно…»
Лагерь для интернированных гражданских лиц Хольцминден, Борис Фаерман сидит на земле второй от таблички влево, 23 августа 1917 года.
«…этот лагерь был, по-моему, для папы чем-то вроде особого университета. Именно там он выучился английскому, французскому, на которых потом свободно говорил и читал; именно там он познакомился с классической музыкой, научился хорошо играть в шахматы, а еще узнал цену дружбе и общению с другими людьми, равными в тех суровых условиях».
«1 июня 1923 года в Берлине родилась Я». Cвидетельство о рождении Ганны-Лоры Фаерман. Заверенный перевод 1940 года, сделанный в Берлине для получения советского паспорта.
Фотографии, сделанные Борисом Фаерманом в Германии в 1920-е годы
«…папа устроился на какую-то должность в кинокомпании «Сатурн». Ходил в потертом пальтишке с лагерной нашивкой на рукаве, голодный, но на первые заработанные деньги купил себе дешевый поддержанный фотоаппарат, которым снимать можно было только со штатива. С тех пор фотография стала его хобби…»
Борис Фаерман, автопортрет.
Страница из немецкого фотоальбома лучших фотографий сезона 1925–1926 годов. «Ганна-Лора», фотограф Борис Фаерман.
«Берлин тех лет был грешен и соблазнителен. Конечно, я и слов таких не знала в свои 4–6 лет, но была очень восприимчива к его разнообразным впечатлениям. И часто что-то неведомое и непонятное наполняло меня странной тоской».
«Какое впечатление на меня произвело само море, я не помню, но помню белый песок, запах сосен и шишки. Они нравились мне не меньше каштанов, и я всегда собирала их в корзиночку».
Бабушка Вильгельмина, Марга, Лора, неизв. Балтийское море.
«Папа пеленал меня умело и с удовольствием; мама заболела грудницей, и молоко у нее пропало, меня вскармливали искусственно — опять же часто бутылочку мне подавал папа, — наверное, поэтому именно он «запечатлелся», и я на всю жизнь оказалась папиной дочкой».