Пока чекисты ехали, Горская уговаривала Блюмкина отправиться к ней домой и там подождать до утра. Только ли стремление дисциплинированного оперативного сотрудника задержать Блюмкина, чтобы он не скрылся, руководило ею? Или вдруг желание еще несколько часов побыть с близким человеком, который ей доверился в самые тяжелые минуты своей жизни? Все-таки, думается, первое.
Блюмкин согласился поехать к ней домой. Они снова сели в машину. Он попросил все же заехать на Мясницкую за вещами. «На обратном пути с вокзала — на Мясницкую — наши товарищи встретили нас и задержали», — буднично описала Горская момент ареста Блюмкина.
В своем рапорте она опустила — безусловно, сознательно — кое-какие подробности. Они дошли до нас в устных рассказах об обстоятельствах ареста. Когда автомобиль с ними обогнала и заставила остановиться машина ОГПУ, Блюмкин якобы повернулся к ней и сказал: «Эх, Лиза, Лиза… Я ведь знаю, что ты меня предала. Ну, прощай!» По другой версии, его последние слова на свободе были совсем не такими литературными. «Лиза, ну ты и с…! — закричал Блюмкин, презрительно глядя на нее. — Ты же предала меня!»
Георгий Агабеков передал в своих воспоминаниях рассказ чекиста Ключарева, руководившего арестом: «Мы подъехали к квартире Блюмкина (наверное, все же к квартире Фалька на Мясницкой. — Е. М.) в час ночи. Я поднялся наверх один, но его не оказалось дома. Только я спустился вниз и вышел на улицу, смотрю, подъезжает такси, в котором сидели Блюмкин и Лиза Горская. Увидев нас, Блюмкин сразу догадался, в чем дело, ибо не успели мы подойти к его машине, как она уже повернула и умчалась. Мы вскочили в нашу машину и за ними. Такси неслось по пустынным улицам, как дьявол, но ты же знаешь наши машины. У Петровского парка мы их нагнали. Видя, что им не уйти, Блюмкин остановил машину, вышел и кричит нам: „Товарищи, не стреляйте, сдаюсь! Ваня, отвези меня к Трилиссеру…“ Потом Блюмкин повернулся к такси, где продолжала сидеть Горская, и сказал: „Ну, прощай, Лиза, я ведь знаю, что это ты меня предала“. Это все, что сказал он… Да, хороший был парень Яша, а пропал ни за что».
По другой версии, чекистам вообще не пришлось работать. Когда подъехала их машина, Блюмкин сразу все понял, сел в нее и скомандовал водителю: «В ОГПУ!» Почти всю дорогу он курил и молчал. Может быть, вспоминал посвященные ему стихи Шершеневича. Как ведь точно он сказал:
А мне бы только любви немножечко,
Да десятка два папирос.
Когда уже подъезжали к Лубянке, Блюмкин произнес: «Как же я устал».
* * *
На следующее утро по зданию на Лубянке поползли невероятные слухи. «У меня от изумления отнялся язык, — вспоминал Агабеков. — Арестован Блюмкин, любимец самого Феликса Дзержинского. Убийца германского посла в Москве графа Мирбаха. Ведь еще два месяца тому назад, когда Блюмкин вернулся из своей нелегальной поездки по Ближнему Востоку, он был приглашен на обед самим Менжинским. А теперь он сидит в подвале ГПУ. Еще недавно его имя было помещено в новой советской Энциклопедии, — да что там, всего пару дней тому назад во время чистки партии Трилиссер его рекомендовал как преданного и лучшего чекиста. Его мнением о положении на Востоке интересовались Молотов, тогда бывший главой Коминтерна, и Мануильский… А теперь он в тюрьме. Казалось невероятным».
Но формально Блюмкин еще не был арестован. В это время он сидел не в подвале и не в тюрьме, а в комендатуре ОГПУ, на положении задержанного. Арестовали его только 31 октября. В его деле № 86441 хранится ордер № 744, «выданный сотруднику Оперативного отдела ОГПУ тов. Соловьеву на производство ареста т. Блюмкина Якова Григорьевича, находящегося в комендатуре ОГПУ». Ордер подписал заместитель председателя ОГПУ Ягода. В тот же день Блюмкина перевели во внутреннюю тюрьму ОГПУ. Там он первым делом заполнил анкету арестованного, сообщив о себе основные биографические данные.
Однако допросы Блюмкина начались гораздо раньше его формального ареста. Уже 19 октября его допрашивал Яков Агранов — тогда еще заместитель начальника Секретного отдела ОГПУ, ставший через неделю его руководителем. Агранов был известен тем, что при первой же встрече предлагал подследственному самому написать свои показания в свободной форме. Что-то вроде «исповеди на заданную тему». Это был его «фирменный метод». Часто он срабатывал гораздо эффективнее, чем допросы и угрозы. Человек начинал в письменных показаниях осмысливать свое прошлое, анализировать поступки и ошибки и тем самым давал чекистам богатейший материал, который можно было интерпретировать как угодно. А потом и предъявить подследственному собственноручно написанное следователем «признание».
С Блюмкиным Агранов поступил так же. Но Блюмкин сам охотно пошел навстречу. Он, вероятно, считал, что зафиксированный на бумаге его путь терзаний, колебаний и сомнений позволит руководителям ОГПУ лучше понять, что творилось в его душе. И, возможно, даже простить. Ведь при всех своих прегрешениях Блюмкин — а он в это горячо верил сам — всегда сражался за революцию, за коммунизм.
Агранов беседовал с Блюмкиным шесть дней. Его показания составили 35 страниц машинописного текста. Агранов передал их в камеру Блюмкина с запиской: «Прошу В<ас> проредактировать стенограмму и вернуть мне в конверте сегодня к вечеру. Я. Агранов». И Блюмкин усердно вычитывал стенограмму, делал правки, замечания. Он даже составил список поправок с указанием страниц и строк и попросил указаний, что ему делать с двумя последними страницами, которые показались ему не очень важными. Похоже, он еще на что-то действительно надеялся.
«Я прошу партию и ОГПУ оказать мне… доверие». Последние надежды
Блюмкин полностью капитулировал в первые же дни своего пребывания за решеткой. К тому времени, когда его арестовали формально, он уже был готов на всё. И порвать с оппозицией, и бороться с ней. Троцкий потом будет писать, что признание Блюмкиным своей вины сфальсифицировано Сталиным, но вряд ли это так. Он действительно был раздавлен и просил только об одном — поверить ему.
«Я прошу партию и ОГПУ оказать мне… доверие, — писал Блюмкин в заявлении, адресованном ЦК и ЦКК ВКП(б). — Единственная гарантия, которую я могу дать при этом, состоит в том, что я постараюсь это доверие оправдать на деле, в еще большей степени, чем это делал, идя от левых эсеров к большевизму… Я убежденно заявляю, что теперь принадлежу партии с головы до ног и что в той борьбе, которая ей предстоит, в дьявольски сложных и трудных условиях, в борьбе за генеральную линию, которую придется с кровью вырывать у капиталистических элементов города и деревни, за подготовку, организацию и развитие международной революции, за защиту СССР, партия может мною располагать без остатка как дисциплинированным членом партии. Я не только полностью, по всем пунктам, разрываю с оппозицией, но готов по первому приказанию партии в той форме, в какой она сочтет это нужным, по мере сил своих вести активную борьбу против этой оппозиции».