Надо сказать, что в лагерные зоны гуманитарная помощь не предназначалась, а в Анжерке лагерей не было: тут все жители были «свободными».
Все лето и осень 1945 г. в Москве шла пока еще невидимая и безрезультативная работа, цель которой — мой приезд в Москву. Инициатором, конечно, была мама. Основанием моего официального возвращения было мое довоенное заявление в Авиационный приборостроительный техникум, которое было в техникуме в целости и сохранности.
Закон вроде бы разрешал отпускать даже изгоев на учебу. Но для формального выполнения этого закона нужно было приложить немало усилий, так как руководство шахты категорически никого не отпускало.
Между тем работа в лаве продолжалась в любое время дня и ночи. В три смены в любое время года. <…>
Из дома мне прислали костюм: брюки и пиджак. Наконец я смог избавиться от ненавистной финской формы. Естественно, на шахту я ходил в старой одежде и телогрейке.
Когда наступили морозы, а они случались до минус 50°, мне приходилось, после смены в шахте, возвращаться домой одетым таким образом: на ногах — американские ботинки, финские брюки, кителек, телогрейка, влажное, после бани, полотенце (вместо шарфика) и что-то вроде кубанки. Шарфик замерзал до каменного состояния, но я ни разу не простудился от этого ледяного компресса. Ботинки же повели себя удивительно: подошвы совершенно перестали сгибаться. Они, оказывается, были изготовлены из прессованных опилок кожи, пропитанных каким-то клеем. Клей на морозе просто каменел, и подошвы превращались в деревянные колодки. Кстати, такие ботинки на деревянных колодках-подош-вах использовались финнами для обувания пленных. Некоторое время носил их и я. Это когда я променял голенища своих офицерских суоми-сапог на буханку хлеба. Такие ботинки были в придачу к хлебу.
Заработки на шахте были приличными, но вычеты за разные государственные услуги (жилье, уголь) весьма значительными. Так что мне только к середине зимы удалось купить себе вожделенные, очень модные в тех местах, сапожки из мягкой хромовой кожи, на кожаной же подошве. Это были изделия местных сапожников. К ним, как было принято, купил и калоши.
В костюме, присланном из дома, брюки были сантиметров на 15 длиннее моих ног. Но я их не укорачивал, а заправлял в сапоги, делая «напуск». Сами сапоги я превращал в модные тогда «прохаря», то есть голяшки сминал книзу, делая складки. Получался вид вполне блатной: сапоги — гармошкой, брюки — с напуском, прическа — с челкой — блеск. Такой Ваня Волынец.
С Марией Ивановной у меня к тому времени сложились вполне доверительные отношения. Она мне много рассказывала о сыне Викторе, о муже-пьянице.
Андрей Александрович Бедрин был в молодости видным парнем, высоким, сильным, с немного лошадиным лицом. На шахте, под землей никогда не работал, только на поверхности. Каким-то образом, будучи совершенно здоровым и по годам подлежащим призыву, сумел заменить армейскую службу на «трудфронт».
В жизни этот дядька искал (и находил) пути наиболее легкие. В отношениях с женой был совершенным животным: «Придет, бывало, пьяный, залезет на меня, сделает свое дело, отвернется к стенке и храпит». От него Мария Ивановна сделала 22 аборта. (Прямо для книги Гиннесса, о которой нам, конечно, ничего не было известно.)
Все это она рассказывала мне, ровеснику ее сына, абсолютно спокойно, как дело совершенно обычное.
Зимой, когда нужно было помогать по хозяйству, Андрей Александрович всегда отсутствовал. Для коровы нужен был корм, его доставанием никто не занимался. Я думаю, что хитрый Андрей специально создавал такую ситуацию, чтобы корову зарезать. Меньше жизненных забот и попировать можно.
Однажды я прихожу с работы после первой смены, часов в 6 вечера. В проходной комнатушке, где я сплю и куда выходят конфорки печки, — жара невыносимая. На печи стоят несколько противней, на которых жарятся огромные куски мяса, граммов по 500–600 каждый, не меньше. На моей койке, у двери, сидит молодая светловолосая женщина, довольно миловидная, но какая-то понурая. В горнице — главной комнате этой избы, где мне иногда позволялось спать после ночной смены — стоит стол, уставленный блюдами с мясом, и сидят напротив друг друга двое: Андрей Александрович и его начальник-полковник, тот, которого возит Бедрин. Барин и его кучер. Оба совершенно пьяные и, по-моему, уже не видят друг друга.
Мария Ивановна уже не суетится, обслуживая их, но сама, вероятно, тоже приложилась к стопочке. Она ходит из комнаты в комнату совершенно потерянная.
Меня, конечно, угостили мясом по поводу тризны по буренке. Пить я не стал (с начальником-то всех узилищ), а с женщиной мы разговорились. Оказалось, что она — москвичка, всего на год старше меня. Очень рано вышла замуж за молодого офицера МГБ. Парень был шустрый, быстро сделал карьеру, но не на фронте и не в центре, а на периферии и непосредственно по охранному ведомству. Довольно быстро дослужился до полковника, но одновременно стал алкоголиком: пьет ежедневно.
Обеспечены они с мужем отлично (возможно, частично и за счет заключенных), но этим супружеством она давно тяготится. Удивительно, что эта молодая «полковница», впервые увидев меня, была так откровенна. Она же понимала по моей одежде, кто я (я только пришел из шахты). Мы сидели и вспоминали Москву, а ее муж в соседней комнате пребывал в своем любимом состоянии. Вот судьба! Бедные женщины. Совершенно разные по своему «социальному» положению и по возрасту, обе они: и Мария Ивановна, и эта москвичка — были одинаково несчастны. Я даже не знаю, кто из них несчастнее.
Между бывшими «ванки-пойка», несмотря на разницу в возрасте существовало какое-то подобие братства. Видимо, от схожести судеб. В другое время они, быть может, и не заметили бы друг друга.
Как-то на рынке (или на работе) ко мне подошел один едва знакомый мужчина лет сорока пяти, тоже бывший пленный. Кажется, его звали Николай Степанович. Он в Анжерке, видимо, обосновался весьма основательно: жил с женщиной, потерявшей мужа, в собственном домике. У нее была дочь от первого брака, лет девяти-десяти.
На носу был какой-то праздник, и он пригласил меня провести его вместе, в семейном кругу. Он считался дома главой семьи и был человек положительный. Не знаю, почему он пригласил именно меня, но я согласился. Мне все равно было некуда деваться. Видеть Бедрина с налитыми глазами не хотелось.
Домишко Николая Степановича находился в центре, почти на главной улице. Эта улица была «обустроена» деревянными тротуарами, между которыми пролегала собственно проезжая часть с грязью по колено. <…>
Компания у Николая Степановича собралась небольшая: он, его «жена», дочь, я и квартирантка — учительница младших классов, которая снимала у них угол, вернее — койку.