Всегда прям и искренен путь драматурга к сердцам своих зрителей и читателей. Мы презираем его «самодуров» и смеемся над «мудрецами» и героями «бюджета», купцами, скучающими «с большого капиталу». Мы чувствуем себя задетыми и растроганными, когда, прижимая к груди рваную шапку, обличает неправду Любим Торцов, торжественно гремит в защиту попранной справедливости бас Несчастливцева, отчаянно мечтает о счастье Катерина…
Многое продолжает звучать в этих пьесах живым весельем и болью, отзываясь в нашей душе.
У Островского было редчайшее чутье сценической правды, интуиция на положения и слова, которые – при талантливом исполнении – искрой перелетали со сцены в зал. Но его драматургия была еще и умной, хотя критики-снобы, случалось, упрекали драматурга в слабой «интеллектуальности» его созданий. Стоит ли это опровергать? Философ Джон Локк говорил: «Нет ничего в интеллекте, чего не было бы в чувстве».
Герои Островского не решают изощренных головных загадок, но мир автора так богат сердечным, выношенным пониманием характеров и страстей, что, перечитывая старую и как будто давно знакомую пьесу классика, читатель, равно как и зритель, бывают захвачены радостным чувством удивления, новизны и сопричастности. Главным же средством этого чуда взаимопонимания с людьми новых поколений остается язык Островского – живой, самоцветный, ткущийся на наших глазах в яркий ковер.
Предсмертные записки об Островском[118]
К статье
О какой, однако, загадке может идти речь? Островский так прост, так ясен, так очевиден – сплошная отгадка…
Но как понять, впрочем, случающиеся время от времени взлеты его популярности? Казалось, приговорят его к забвению, как нечто слишком элементарное, слишком банальное для нашего изощрившегося ума и мучительного опыта чувств, разорванного сознания человека XX века. Ан нет, проходит время – и волной проходит по театрам увлечение пьесами Островского. Зрители новых поколений смеются над выходками Хлынова и Градобоева, сочувствуют пьяному Любиму Торцову, следят за похождениями в усадьбе Пеньки двух русских бродяг-актеров и чувствуют комок в горле над обманутой бесприданницей Ларисой.
Почему? Когда Островский умер – десять лет его не играли в родном Малом театре. Казалось бы, навсегда изжил себя: увлекались бельгийским символизмом и скандинавской мистикой. На фоне Метерлинка и Ибсена, Леонида Андреева и Юшкевича Островский казался не нужен. И вот – перед войной 1914 года – новые триумфы его пьес. А потом – воскрешение уже в 1920-е годы, и возрождение в 1970-е, и новая волна интереса сейчас.
Когда в политической злобе дня и бедствиях быта запутывается масса людей, называемых обывателями, то есть простых зрителей, заполняющих партер и галерку, им нужно мудрое, простое и доброе слово – и тогда Островский тут как тут. Как в карточном гадании – «на чем сердце успокоится».
И это при том, что реализм Островского достаточно жесток и не слезлив: он умеет и язвить, и издеваться – чему лучшее подтверждение комедия о «мудрецах» во главе с продажным Глумовым. Когда-то Добролюбову казалось, что главное в комедиях Островского картина «темного царства», обличение «самодуров». Но торжествующего зла нет в его пьесах. Их зерно, их сердцевина – поэзия добра. Как ни странно, движение страсти и игра интересов в пьесах Островского, которые временами казались эстетической рухлядью, изжитым позавчерашним днем, сохраняют заметную часть своего интереса и притягательности. Любовь и деньги – это сочетание в десятках поворотов, моделей, ситуаций – оказываются бесконечным источником познания самого устойчивого в человеческих нравах и характерах.
«Не в свои сани не садись», «Бедность – не порок», «Правда хорошо, а счастье лучше» – вечная мудрость пословицы, как и утешение, обычно даруемое в конце сказки, – составляют живое тело комедии Островского.
В. И. Вернадский, так многое разгадавший в жизни планеты и человечества, перечитывая пьесы Островского, был поражен явившимся ему впервые наблюдением: вера в прогресс относительна, люди обольщаются новизной своего века и не понимают, как мало меняются основы человеческого взаимообщения. И какой бы град отравленных стрел ни летел в наивное, беспомощное добро, как бы ни оттачивали на нем перья насмешливые скептики и агрессивные «сатанисты», – эта вера в добрые начала жизни людей лежит в сущности драм Островского, и что не меньшее диво – находит себе отзыв в тысячах душ, в новых поколениях людей, казалось бы, растерянных, изверившихся и соблазненных азартом и победностью зла.
Добро его часто наивно? Еще бы! Юный приказчик Ваня Бородкин перебирает струны гитары, а Дуня, дочка хозяина, говорит ему: «Не пой ты, не терзай мою душу!» Ваня отходит к окну с невероятной по простоте репликой: «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин!» В этом месте публика прошлого века заливалась слезами. А как сейчас воспримет это биржевой брокер, замученная магазинами домохозяйка, высоколобый филолог или прыщавый юнец из ПТУ?
«Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин».
Наивность.
Но и в этой наивности, вере в добро – огромная сила. В «Горячем сердце» – молодые, и прежде всего Гаврюшка, очень хороши. И «на чем сердце успокоится…». Островский берет в расчет то, чем живут обычные, простые люди – «обыватели»; поэзия и тепло этого быта.
Вся революционная и декадентская традиция это отрицала. Взрыв, порыв – а М. Горький говорит: «А вы на земле проживете, как черви слепые живут – ни сказок о вас не расскажут…» Нет, Островский и рассказывает «сказки» об этом простом быте. Но оказывается, что в нем трагизма, взлетов радости и пучин горя ничуть не меньше, чем в духовных порываниях «к небу», эволюциях беспокойного сознания, томлениях неудовлетворенной души.
Есть своя загадка в том, что снисходительно, с улыбкой принимаемый Островский – свысока, как к чему-то домашнему, сношенному – вроде тапочек или халата, что этот Островский имеет упрямую силу возвращения. Отпевали его сто раз. В 1890-годы прекратили ставить. Десять лет после его смерти – почти не вспоминали. Он превратился в ненужного, забытого писателя. Ставили: Юшкевича, Леонида Андреева, (нрзб.) и т. п.
На фоне модерна, даже на фоне пьес Чехова – он старомоден и не нужен.
Но вот чудо: снова после 1905 года – «Мудрец» во МХАТе, что-то в Малом, «Гроза» с Рощиной-Инсаровой и т. п.
А снова пауза в интересе. «Синяя блуза», пролетарский театр – и снова «Назад к Островскому».
Но даже на памяти моего поколения – в 1950 – 1960-е годы Островский казался устаревшим-ненужным. Режиссеры брали его драматургию как знак и сырой черновик и заполняли своими модерными вдохновениями.