Боратынский осознал эти стихи как поэтическое завещание русского гения, при жизни не понятого по-настоящему никем.
Отвратительное равнодушие части общества к погибшему Пушкину мучило его и вызывало возмущение. Это отразилось в заключительных строфах стихотворения «Осень», которое поэт дописывал в феврале 1837 года:
Но не найдёт отзыва тот глагол,
Что страстное земное перешёл.
15
Пускай, приняв неправильный полёт
И вспять стези не обретая,
Звезда небес в бездонность утечёт;
Пусть заменит её другая;
Не яствует земле ущерб одной,
Не поражает ухо мира
Падения её далёкий вой,
Равно как в вы́сотах эфира
Её сестры новорождённый свет
И небесам восторженный привет! <…>
В 1841 году ему припомнились народные гулянья в Новинском под Москвой: там они были с Пушкиным в сентябре 1826-го, когда тот вернулся из псковской ссылки. Нарядная толпа разглядывала знаменитого поэта… а вот когда он погиб — далеко не все пожалели его. Боратынский заново переработал своё старое стихотворение, посвящённое другу. В первом варианте, 1826 года, «красота» своей улыбкой оживляет поэта, — в новых стихах всё загадочнее, и даже если речь по-прежнему о красоте, она оказывается — роковой, губительной. Но, может, тут говорится уже о судьбе?..
Она улыбкою своей
Поэта в жертвы пригласила,
Но не любовь ответом ей,
Взор ясный думой осенила.
Нет, это был сей лёгкий сон,
Сей тонкий сон воображенья,
Что посылает Аполлон
Не для любви — для вдохновенья.
А ещё через два года Боратынский написал одно из самых горьких своих стихотворений — о посмертной судьбе поэта. О ком оно?.. то ли о Пушкине, то ли о себе самом…
Когда твой голос, о поэт,
Смерть в высших звуках остановит,
Когда тебя во цвете лет
Нетерпеливый рок уловит, —
Кого закат могучих дней
Во глубине сердечной тронет?
Кто в отзыв гибели твоей
Стеснённой грудию восстонет,
И тихий гроб твой посетит,
И, над умолкшей Аонидой
Рыдая, пепел твой почтит
Нелицемерной панихидой?
Никто! Но сложится певцу
Канон намеднишним зоилом,
Уже кадящим мертвецу,
Чтобы живых задеть кадилом.
Нечистые догадки
Давно известно: лучшее в человеке, Божие, притягивает бесов.
Спустя полвека с лишним досужие нечистые догадки, в которые лениво маскировалась пошлая клевета, попытались замарать ту чистоту чувств, с которой относился Боратынский к Пушкину…
Всё началось, наверное, с одного восклицания Павла Воиновича Нащокина, близкого друга Пушкина.
1 октября 1851 года с ним и его женой, Верой Александровной, встретился историк Пётр Иванович Бартенев, собиратель воспоминаний о Пушкине. В той первой их беседе Нащокин среди прочего неожиданно заметил, что Боратынский с Пушкиным «<…> не был искренен, завидовал ему, радовался клевете на него, думал ставить себя выше его глубокомыслием, чего Пушкин в простоте и высоте своей не замечал».
Переписанную в тетрадь беседу Бартенев дал прочесть не менее давнему другу поэта, Сергею Александровичу Соболевскому, — и тот на полях напротив этих слов написал: «Это сущая клевета!»
В самом деле, мнение Нащокина никто и никогда не подтверждал: все современники поэтов были уверены в том, что между Пушкиным и Боратынским всегда были добрые отношения. Да и сам Павел Воинович за семь лет до этой беседы был совершенно иного мнения о Боратынском. 21 августа 1844 года, под впечатлением его неожиданной смерти он писал старому другу поэта, Н. М. Коншину:
«Истинно добрый и почтенный Николай Михайлович, прежде чем благодарить тебя за твоё ко мне внимание, погорюем о Баратынском — и его не стало. Когда известие о смерти барона Дельвига пришло в Москву, тогда мы были вместе с Пушкиным, и он, обратясь ко мне, сказал: „Ну, Войныч, держись: в наши ряды постреливать стали“. Многих из товарищей твоих и общих наших уже нет на свете, о которых не говорят и говорить не будут; слава же, известность и некрология не умолкнут повторять имён Пушкина, Дельвига и Баратынского в дальнейшее время потомства; но много ли людей осталось, которые бы могли помянуть их как товарищей и друзей по сердцу и по душе; все трое были нам близки, но ты был ближе всех к Баратынскому, и, можно сказать, в единственно интереснейшую эпоху его жизни. Итак, любезный друг Коншин, оставим журналистам, газетчикам и лексиконистам славословить или поминать их лихом… а мы с тобою помянем их, во-первых, как христиане… а во-вторых, помянем их как друзей и товарищей нашей беспечной и добросовестной молодости: спасибо им, что пожили с нами и любили нас <…>».
Что же такое вдруг нашло на Войныча, что он переменил своё мнение на противоположное?..
Стоит учесть, что к 1851 году он был уже весьма больной человек (скончался через три года): что-то могло исказиться в его памяти…
Бартенев никак его не расспросил насчёт этих слов, — так они и пошли кочевать по его книгам, и, что совсем худо, в переизданиях мнение Соболевского выпало из текста (издатели не утруждают себя «лишними» репликами), и сущая клевета осталась даже без возражения.
Скорее всего, никто тогда, в первые годы, и не обратил на неё внимания, до того она казалась нелепой.
Но прошло полвека с лишним, и случайно оброненное крапивное семя проросло: его, всячески удобрив, выходил писатель Иван Щеглов. В 1900 году он напечатал в одной из петербургских газет статью «Нескромные догадки», в которой выставил Боратынского тайным предателем и врагом Пушкина, что вредил ему из зависти, — этаким отравителем Сальери при беспечном Моцарте.
Сам Щеглов сознавался, что «фактические данные на этот счёт крайне скудны, зато психологические, так сказать, „междустрочные данные“, в высокой степени характерны и значительны». То есть мало того, что без стеснения объявил о том, что у него нет никаких фактов для обвинений, но ещё и похвалил сам себя за «проницательность».
Если уж говорить о психологических данных, то они напрямую касаются самого Щеглова: наглость и извращённое воображение сделало его банальным клеветником. Тут всё по русской поговорке: свинья грязи найдёт.
Даже обычно сдержанный в выражениях Гейр Хетсо в этом случае не выдержал: «Автор статьи, несмотря на то что в подтверждение своих высказываний не может привести никаких доказательств, уверенно заявляет, что Пушкин в трагедии Моцарт и Сальери изображает себя в образе Моцарта, а в образе Сальери Баратынского. Как Сальери отравил Моцарта, так и Баратынский якобы „отравил“ Пушкина своей „завистью“ и „вероломством“. Статья Щеглова не что иное, как злостная и ни на чём не основанная клевета на Баратынского. Об уровне аргументации Щеглова говорит и то обстоятельство, что он не брезгует даже враждебными намёками на польское происхождение Баратынского и, вопреки фактическим данным, уверяет, что Баратынский в своё время не захотел оказать материальную помощь Гоголю <…>».