Высохли слезы на каленом лице Фиены.
- Все пополам: лошадей, коров, овец. Избу мне поставите новую, расходилась Фиена перед Автономом, - иначе себя изведу, нагая пойду, а вас по миру пущу.
- Чужой бедой сыта не будешь, - сказал Кузьма.
- Не быть молодой снохе в доме, пока я тута! И зачем тебе хомут на шею надевать в молодые лета? Не мужик ты еще, хоть и заусатился. Погуляй, повольничай годика три. Книжки у тебя есть, блюсти чистоту буду я.
Умный же ты, зачем губишь себя?
Автоном молчал высокомерно, чуть приподняв черные крылья бровей.
- Игреняя, кажись, в охоте, надо сводить к совхозному производителю, напомнил ему отец. - Хорошей орловской породы.
- Пусть холостякует игреняя, не надо мне приплода, с этими измаялся, угрюмо сказал Автоном.
Фиена на скорую руку убрала посуду, зато усердно мыла лицо и шею духовитым мылом, которое всякий раз прятала вместе с рушником в свой сундук под замок.
У зеркала натерла помадой желтоватые, с вмятиной щеки, подрумянила тонкие губы, подравняла в струнку брови.
- Пора бы прижать хвост.
- Не замай, Василиса, погуляет сношенька. Обезголосится с годами, успеет, - сказал Кузьма.
Фиена упала в ноги свекрови и свекру:
- Матушка и батюшка, простите меня.
Перецеловала их и стриганула на волю.
- Киргизуха шустрая. На мылах и духах хозяйство проживет.
- А зачем оно, хозяйство-то нынче? Кто с землей в ладу - дурак для всех, - сказал Автоном. - Эх, брошу вас, уйду в совхоз рабочим.
- Как раскалякался! Можешь и ты отделиться. Мы, старики, проживем, обидчиво выговорил Кузьма.
- Кормилец ты мой, - вперекор отцу сказала мать, целуя вспотевший лоб Автонома. - Замаялся на работе, погуляй. Положила расходные в карман...
- Батя ныне я не работник, - говорил Автоном, нагребая в карманы полушубка каленные на листу таквенные семечки.
Кузьма вызволил из запечья Домнушку, причесал, облагообразил, поставил коленями на подушку перед иконами, нацелив меркнувшим взором на глазастый лик Николая Чудотворца. По бокам старухи встали коленями на рассыпанные гвозди Василиса и Кузьма.
- Пресвятая матп богородица, сотвори свою святую волю, - страстным шепотом просила Василиса, подымая тоскующие глаза.
Кузьма чуть позади ее стучал лбом в половицу, каялся с простодушной доверчивостью:
- Прости, владыко, значит, двоедушие наше. Влас-то, осподи, не помер, в полной силе и дерзости младой, а мы отпевать должны. - И вдруг ему представился гроб, и в том гробу Влас, и он, скрипя зубами, осерчал на себя. - Да что я богу-то докучаю? Только и призываю его в тошный час, а полегчает - опять за свои грехи прпмаюсь.
На улице взгорячилась тальянка, с развеселым озорством затянул молодецкий голос Автонома:
Эй ты, милка моя,
Очень интересная:
Целый год со мной жила,
Замуж вышла честная.
- Покарай за двоедушие меня, а Власа пожалей, осподи, - с отцовским самопожертвованием отдавал себя Кузьма на суд божий.
Отнес за печь сомлевшую в молении мать. Полегче стало душе, очищенной покорностью. Лишь робел перед жениной выносливостью в покаяниях и докуках богу. "Ей не откажет, она уж если начнет просить, своего добьет- | ся"!
Кузьма сказал, что не будет он в помирушкп шутить.
Одни пошутили, наряжаясь шайтанами, чтоб пугать ночами, да так и прнросла к их телам вывернутая овчина.
Бабенка захотела мужика своего постращать, легла под святыми, мертвой прикинулась - не встала, только кровинка выступила на губах. А еще на съезжем дворе в Шарлыке шутили извозчики; один положил голову на чурбак: мол, рубани. А другой тихохонько ладонью тюкнул по шее. Дух отдал озорник-то.
- Делай, что велят тебе. Господь смилостивится. Поменьше думай, тогда умнее у тебя получается, - сказала Василиса.
Кузьма расчесал волосы кленовым гребнем, отправился к батюшке отцу Михаилу.
9
У отца Михаила уже неделю гостил родной брат, священник большого прихода на реке Ток. Намучился с ним отец Михаил беспредельно. Брат Яков оставил приход, попадью-старуху, приехал с молодой, коротко стриженной вдовой. В санях кроме пожитков привез ведерную бутыль самогонки и вот уже седьмой день причащался этим зельем и спорил со старшим братом. Был Яков когда-то покладистым, с едва уловимой озоринкой в быстром, переметчивом уме. Начитавшись дарвинистских книг, Яков разуверился в Священном писании, забыл положить душу свою за други своя. Отрешившись от страха божьего и проникнувшись учением о том, что все в мире вообще и в личной жизни в частности свершается по неизбежным историческим законам, на которые воля человека не может оказать никакого действия, Яков, по мнению брата, утратил всякое разумное руководство поступками и чувствами.
Озоруя, выдумывал имена чудные новорожденным. Неваданная засуха осмертила минувшим летом затоцкпе степи.
Пересыхали родники в оврагах, мелели колодцы. Через силу вышел Яков с молебствием на поля. Посмотрел, как дрожали в слезной молитве потрескавшиеся губы мужиков ы баб, и вдруг затосковал до ломоты в сердце. Спросил псаломщика, нет ли испить. "Намочи перст свой и коснись языка моего". Перепутал псаломщик или решил окончательно уронить Якова в глазах мирян, но только подсунул он батюшке баклагу с огненной жидкостью. Всю ее, теплую, жгущую, вылил Яков в себя, потом поглядел в невинные глаза псаломщика.
- Просвиру хоть дай на закусь, холера тонкогласая!
Распахнув ризу, в миткалевых брючишках и нательной рубахе справлял службу, втайне гордясь, что у мужиков нет такого белья. И когда черпая с белым подбоем трехъярусная туча, опережая свою тень, встала над иссыхающими хлебами, над скорбными, с запрокинутыми к небу лицами молельщиков, отец Яков требовательно возопил к богу о благодати. Слова молитвы вперебивку шли со словами ропота. Размахивая кадилом, побежал за уходящей тучевой тенью, со слезами самоунижения и злобы прося ее остановиться, пролить спасительную влагу на нивы. И вдруг на жаркое лицо упала капля, еще капля.
И вот уже, пронзаемые серебристыми стрелами дождя, люди ликовали. Шли в село босиком, месили теплую грязь, и земля смыкала трещины-губы, пахла воскресшими для жизни хлебами. Яков не дошел до дома, от подсобы отказался. Лежал лицом к грозовому небу, готовый к свершению над ним кары. Уверял он потом брата, что всю ночь сек его дождь крупный, яко воловье око.
Жизнь без разумного руководства, направляемая одними эгоистическими желаниями, заполнила его сердце тоскливым недовольством самим собой, отвращением к людям. И он бросил дом под железной крышей, сад у речки, мостки, с которых, бывало, рано поутру сазаном-склкзаком метался в паривший омуток. "Попадья померла - поп в игумены, поп помер - попадья по гумнам, - такими словами встретил его старший брат. - Да и без попа, что без соли".