Сбором подписей Андрей занимался и в Баку во время Всесоюзной конференции, и мы специально ездили в Ленинград. Но и в сообществе физиков, и в «колыбели революции», среди тех, к кому мы обращались, больше было «отказантов» чем «подписантов».
Меня в какой-то мере настораживало сходство аргументов, на которых основывался отказ от подписи. Всегда это было как бы Дело, направленное на пользу общества. Я не случайно слово «Дело» написала с большой буквы — так это нам преподносилось.
Лихачев говорил, что он занят спасением Царскосельского и других ленинградских парков (Дело!). Евтушенко пришел к нам сам в поразившем Андрея каком-то розовом шелковом костюме. Я думала — раз сам пришел, значит, подпишет. Но, похоже, пришел просто отметиться. Говорил, что если он подпишет обращения, то ему не дадут создать журнал современной поэзии и печатать стихи молодых (Дело!). Бруно Понтекорво говорил что-то о своей лаборатории (Дело!) и о двух семьях (итальянской, с которой приехал в СССР, и о новой семье с Радам — бывшей женой Михаила Светлова. Я знала ее в довоенные детские годы, так как они с Мишей тогда жили в писательском доме в проезде Художественного театра, том же, где Багрицкие и Олеши).
Будкер, к которому мы ездили в «Узкое» (единственный раз, когда я провела полтора часа в этом академическом санатории), ссылался на трудности, переживаемые Сибирским отделением Академии наук (Дело!), и тоже что-то о новой семье. Лиза Драбкина (и это меня огорчило, так как я сказала Андрею, что надо обратиться к ней, и была уверена, что она подпишет) — что для нее важно опубликовать повесть «Кастальский ключ», которая будет очень полезна современной молодежи (Дело!). Тогда же она подарила нам рукопись этой книги и фотографию, на которой она рядом с Лениным. И с гордостью рассказала Андрею, что это она прозвала меня «Всехняя Люся» за то, что я посылала посылки нескольким зэчкам, при этом подписываясь их фамилиями (посылки передавались тогда заключенным, только если их посылали близкие родственники).
А один академик так откровенно объяснил причину отказа, что это нас даже развеселило. Он сказал, что не будет подписывать, потому что советская власть его тридцать шесть раз посылала за границу.
Булат подписал оба Обращения, а вечером того же дня позвонил Феликс Светов и попросил (сказал, что по просьбе Булата) снять его подпись. У меня тогда возникло чувство сожаления, что мы к Булату обратились — не надо бы! Но Феликс, Максимов, Владимов без колебаний подписывали. Владимов (как и Евтушенко), пришел к нам сам. И они с Андреем с ходу влюбились друг в друга. У Андрея этому еще способствовало, что ему очень нравился роман Владимова «Три минуты молчания». Георгий Николаевич просидел у нас до рассвета. Наташа (его жена) даже звонила, волновалась, не загулял ли Георгий Николаевич. И я редко видела, чтобы Андрей был так контактен с человеком, которого видел впервые в жизни.
И к Булату мы обратились как бы по инерции, все его друзья подписывали. Мои отношения с ним после этого на много лет вперед сами собой сошли на нет (что-то вроде двусторонней виноватости), а с Андреем так и не успели сложиться или необъяснимо для меня не получились.
Мое личное впечатление от кампании сбора подписей расходилось с Андреевым. Я не считала ее успешной — пятьдесят подписей на трехсотмиллионную страну, из которых половина — люди, подавшие заявления на эмиграцию. Мне казалось, что это даже не капля, а одна молекула в море. И еще одно очень четкое ощущение. Обращение Андрея за подписью у многих (и даже у тех, кто подписывал) вызывало настороженность и часто плохо скрываемое раздражение. Он нарушал душевный покой этих людей, действовал на их внутренний мир как лакмусовая бумага, заставляя увидеть в самих себе то, чего они старались не замечать. Проявить явную неприязнь к Андрею они себе обычно не разрешали. И переносили ее на меня, тем более что я была свидетелем (пусть и молчаливым!) их морального поражения.
Так слагалась легенда (в основном, в научном сообществе) о том, что я толкаю Андрея на поступки, наносящие ущерб его положению в обществе и приносящие неприятности и осложнения тем, к кому Андрей обращается. Но реально ни одного имени людей из научных кругов, кроме Иосифа Шкловского, я никогда Андрею не подсказывала, я их просто не знала. А из всех коллег Андрея, к которым мы тогда обращались, по-хорошему запомнился принадлежащий к старшему поколению ученых академик-математик Владимир Иванович Смирнов. И не тем, что его дом был единственным, где нас накормили, и не долгой спокойной беседой, а тем, как по-доброму и с каким глубинным вниманием он смотрел на Андрея и слушал его. Не знаю, много ли общался с ним Андрей в прошлом, но мне показалось во время этой единственной с ним встречи, что он давно и хорошо знает Андрея и понимает внутреннюю мотивацию его поступков. И еще (кажется, астрофизический из ин-та Штернберга?) академик Петров. Ранее я как-то была с ним чуть-чуть знакома через Иосифа Шкловского.
Когда эпопея сбора подписей уже окончилась и Обращения уже были отправлены в Верховный Совет, я спросила у Андрея, почему он не обратился к Зельдовичу, ведь только его он назвал в ответ на Танин вопрос о друзьях. И Андрей как-то смущенно сказал, что Зельдович нашел бы веские аргументы, чтобы не поставить свою подпись.
В это лето приезжали на неделю обе мои флорентийки — Маша Олсуфьева и Нина Харкевич. С Ниной Андрей уже был знаком. С Машей познакомился в эти дни.
Приезд Маши и Нины оказался для них последним. Поэт и член Союза писателей Петр Вегин, с которым они познакомились в Италии незадолго до этой поездки (Маша сказала мне — он душка и прелесть), попросил их вывезти из СССР какую-то рукопись. Мне они об этом не сказали. Но я до сих пор не понимаю: как человек, знакомый с советскими реалиями, знавший, что все дни в Москве они общались с нами, мог обратиться к ним с такой просьбой? В Шереметьеве им устроили личный обыск. Рукопись нашли у Нины. И на этом кончились их ежегодные приезды в Москву. Им обеим перестали давать визы. А когда нас вернули из Горького и Россия открылась для многих, кто долгие годы был для нее персоной «нон грата», обе уже были больны, и хотя по разу выбрались в США к моим детям, но до России не добрались.
Весной этого года Ефрем закончил институт. Поступление в аспирантуру не состоялось. Как сказала одна из маминых подруг Маня, он теперь стал подсахаренный Янкелевич. И в Танин отпуск они уехали в Прибалтику. Жили дикарями на взморье. В Риге останавливались у родителей Сильвы Залмансон, в Вильнюсе — у Эйтана Финкельштейна. По возвращении Ефрем начал работать в патентном бюро. А Таня работала в «Кванте» (физико-математический журнал для старших школьников и студентов), и ей оставалось еще полгода учебы в университете и диплом. После того как ее уволили из журнала, а потом исключили из университета, стала работать в книжном магазине, помещавшемся на первом этаже нашего дома. И почти каждый день они бывали у нас.