Я пошел к Александру Яковлевичу Альтшуллеру. Просил поговорить об отце в Большом. Он обещал, но сказал, что надежд мало, все вакансии заполнены.
Как-то на одном из спектаклей Граня объявила, что выходит замуж. Четвероюродный брат попросил освободить угол, он меняется комнатами и уезжает с Гончарной набережной. Часовщик меня обратно не пускал, да и мастерская его из-за налогов и многочисленных жалоб клиентов закрывается. В ложах ночевать не разрешалось. Я спал где придется, каждую ночь на новом месте: у Гусева, у двоюродного дяди, у приятельницы двоюродного дяди, в Марьиной Роще, в Петровском парке… Уж и не помню, где ночевал.
Помню только, что сам себе поручил играть роль Гамлета. И играл ее. Где бы ни находился, я играл эту роль. Поклялся отомстить за поруганную честь отца. Бродя по Москве, охваченной нэповским веселием, мимо витрин, богато убранных всякой недоступной мне снедью, мимо лихачей на пролетках с дутыми шинами, я декламировал: «Кто снес бы бич, и посмеянье века, обиды гордого, забытую любовь…»
Правда, было не совсем ясно, кому именно я должен отомстить за отца.
Настала генеральная репетиция «Акулины Петровны». Мои товарищи играли роли, большие, маленькие, а я выносил ширмы. Я решил отомстить Максу Терешковичу. Взял у парикмахера большую привязную черную бороду, нацепил и в синем комбинезоне вышел на сцену.
В зале сидела публика. Увидев такого странного рабочего сцены, публика засмеялась. Терешкович остановил репетицию и диким голосом закричал:
– Уберите со сцены этого хулигана!
Публика опять засмеялась.
Я хотел ударить Терешковича. Но меня вытолкнули за кулисы, сорвали бороду и синий комбинезон. И я ушел из театра.
Была уже весна. На Тверском бульваре продавали мимозы. Я бродил по бульварам. Дошел до белого храма Христа Спасителя.
Неделю не являлся в театр.
Потом пришел и подал заявление об уходе.
Граня и ее муж Муля отговаривали меня. Советовали попросить извинения у Терешковича и у дирекции. Но я не попросил.
А Виктор Гусев, который тяжело переживал мои неудачи, меня не отговаривал. Он тоже подал заявление об уходе из театра. Он решил поступить в Литературный институт имени Валерия Брюсова. Как и я, он понял, что здесь из него актера не получится.
Было уже все решено, и корабли сожжены, и из школы юниоров я был уволен.
Гриша Мерлинский, которого в прошлом году не приняли в школу юниоров и который процветал в Пролеткульте, сказал, что в морозовском особняке на Воздвиженке нужен грузчик для передвижных театральных мастерских. Я пошел туда, и меня приняли на тридцать рублей в месяц. Я должен был на ломовой подводе возить по клубам трансформирующийся шкаф, реквизит и костюмы. Дали мне задаток – пятерку.
Я брел по Кисловскому переулку и встретил Додика Тункеля.
– Мальчик, неприятность! – закричал он. – Оказывается, ты совсем напрасно ушел из школы юниоров. Вот, смотри…
Он вынул из кармана театральный журнальчик, где в самом конце, самым маленьким шрифтом было написано опровержение. Дескать, авторитетная комиссия в составе таких-то и таких-то артистов и представителей профсоюза Рабис обследовала факты деятельности хормейстера Штока. В результате обследования выяснилось, что факты, опубликованные в статье, не соответствуют действительности, и редакция приносит извинение профессору Штоку.
Мы поговорили с Додиком о Театре Революции, он посоветовал пойти к Залке. Но мне было уже не до школы юниоров. Все мои помыслы были заняты передвижными мастерскими, где я был актером-студийцем, перевозчиком декораций, агентом по продаже спектаклей и, позднее, заведующим монтировочной частью. Я таскал из клуба в клуб трансформирующийся шкаф, ящики с костюмами и реквизитом, дружил с администратором Володей Поваровым, с недавним отбельщиком фабрики «Циндель» Федькой Шишеевым, с ломовым извозчиком Аликом Батищевым. С ними мы после спектаклей выпивали, беседовали о жизни и пели песни. Я был полностью захвачен моей новой ответственной ролью – пролеткультовца, отрицателя буржуазной культуры, издевающегося над интеллигентскими хлюпиками из различных московских студий…
В результате напряженной работы в Пролеткульте я заболел. Рентген показал затемнения в верхушках легких, и родственники мамы пригласили меня на лето в Сосновку, на берег Днепра.
А осенью, когда я вернулся в Москву, меня встречали на Курском отец, его друг Александр Яковлевич Альтшуллер и пиротехник Сероянц, который снял отцу комбату в Щемиловском переулке, недалеко от Самотеки.
Пока мы ехали на извозчике, отец, с которым я не виделся целый год, показался мне очень старым, похудевшим. Он поступил преподавателем на курсы военных капельмейстеров и руководил хором в музыкальной студии Немировича-Данченко. Он подробно рассказывал Александру Яковлевичу и Сероянцу о склоке в Одесской опере. А потом, оставшись со мной наедине, попытался говорить о маме, перед которой он очень виноват, и еще об одной женщине, с которой давно все кончено… Но я не слушал его. Меня не интересовали его душевные дела. Да и женщины меня не интересовали. Я их презирал.
– Мы еще завоюем с тобой Москву, сынок! – неестественно бодро закричал отец, обнял меня и заплакал.
Я с удивлением смотрел на него, старого артиста, придававшего непомерно большое значение таким мелким делам, как завоевание Москвы, связи и разрывы с женщинами. Я был далек от него – я был там, в морозовском особняке на Воздвиженке, где в вестибюле стоит бронзовый леопард, а на хвосте кто-нибудь из пролеткультовцев обязательно делает стойку. Где в лепных мавританских залах, перегороженных фанерой, разворачивают и надраивают морилкой трансформирующийся передвижной шкаф. Где бутафор Зишка Павликов, весь обмазанный бронзой, пьет с Володей Поваровым политуру из старинных пивных кружек. Где репетируется новая, пока не до конца написанная пьеса о еще продолжающейся забастовке английских шахтеров под названием «Деритесь, как черти!».
Как он мне надоел, этот шкаф! Впрочем, шкафом он только назывался. На самом же деле это была довольно уродливая постройка, весившая не менее пятидесяти пудов, состоящая из фанерных щитов, металлических стоек, двойных петель, железного основания и огромного количества шарикоподшипников. Шкаф можно было поворачивать, разворачивать, открывать щиты и к ним приставлять другие, из щитов вынимать фанеру, и тогда они превращались в окна, и в двери, и в киноэкраны. По мысли конструкторов и строителей, на сборку и разборку нужны были мгновения. На самом же деле для того, чтоб приладить все его части, привинтить петли, поставить на стержень, уходили долгие часы. Шкаф этот должен был являть идеальную портативную театральную универсальную конструкцию: мгновенно трансформироваться в фасад дома и в кабинет, в большой зал и в будуар, а при соответствующем освещении в дремучий лес, в завод, во внутренность самолета или дирижабля, в мастерскую художника, в ресторан и в тюрьму. Таков был замысел.