Но другие распевали песенки с таким припевом: «Оставим наши занятия, ведь так приятно веселиться. Так будем же наслаждаться счастливыми мгновениями свежей юности. Это для старости хорошо и приятно заниматься важными вещами. Предадимся же утехам, как положено молодым людям, пойдем на площади, где встретит нас хор юных дев».
Действительно, зачем нужно было так много читать Овидия, если самому не заниматься тем, что великий поэт называет «искусством любви» или «наукой любви»?!
«На службе у Венеры должно мне с радостью резвиться, когда я слышу, как щебечут птицы».
Любовная песнь вскоре появится и в «вульгарном» варианте, слова ее будут звучать не на латыни, а на народном, разговорном языке, «при помощи» трубадуров и труверов вскоре завоюет всю Францию. Эта любовная песнь процветает в пылкой, буйной среде школяров, иногда даже склонной к безумию, она соседствует с вакхическими песнями и с песнями о похождениях любимого героя школяров Голиаса, то есть Голиафа, которому в «Метаморфозах Голиафа» приписываются самые чудовищные поступки и самые абсурдные размышления, а в «Апокалипсисе Голиафа» дело доходит даже до того, что там пародируются тексты Священного Писания. Иногда ропот этой шумной, гогочущей толпы усиливается, школяры, распалившись в состязаниях в остроумии и «пребывая в ударе», ощущают стесненность в пределах монастырских стен и «выплескиваются» на улицы Сите подобно молодому вину, что бродит в бочках и в конце концов вышибает затычку. Так происходит на восьмой день после Рождества, ведь еще сохранились воспоминания о сатурналиях Античности. В тот день молодые клирики становились хозяевами в городе, им были дозволены все безумства, все чудачества, и они предавались кутежу и безудержному пьянству на веселых пирушках, где по случаю без всякого зазрения совести отдавали дань и любовным утехам; они словно все вместе, коллективно освобождались от повседневного гнета тяжких трудов школярской жизни и от суровой школьной дисциплины: «Вот и настал столь долгожданный день, друзья; как бы там ни было, другие с этим соглашаются; мы же будем руководить веселым хором: по мановению жезла ликуют сегодня духовенство и народ».
Школяры, именно школяры получали в тот день в свою власть «жезл», то есть палочку руководителя хора, знак силы и авторитета, ведь этот день называли «праздником жезла» и к участию в нем допускались только те, кто отличался широтой мышления и щедро открытым для других кошельком, прочие же, то есть глупцы и скупердяи, были обречены на позор и осмеяние школярами.
«Все вон те пусть удалятся подальше от празднества, ведь их жезл ненавидит. А вот эти пусть приблизятся, те, чья правая рука готова дать, чей кошель готов открыться».
Магистр Пьер Абеляр, несомненно, принимал участие в этих празднествах. Его возраст был совсем не помехой и не отделял его от толпы, на которую он оказывал несомненное влияние. Жажда познания, стремление к совершенству в этой толпе школяров сопутствовали друг другу, шли, как говорится, рука об руку и превосходно уживались с беспокойством, неугомонностью и буйством; обжоры, пьяницы, спорщики, забияки, а порой и распутники, парижские школяры были, однако же, очень требовательны к себе и к другим, когда речь заходила о рассуждениях и умозаключениях, о доказательствах и доводах. И Абеляр вполне соответствовал критическому настрою школяров, он не относился к числу тех, кто уклоняется от затруднительных вопросов или ссылается в подобных случаях на признанные авторитеты, проявляя разумную осторожность. При нем диспуты перестали быть просто обычными школьными упражнениями. «Они (мои ученики) говорили, что не нуждаются в пустых, бессодержательных разговорах, что возможно поверить лишь в то, что было понято, и что смешно проповедовать другим то, что человек понимает не более тех, к кому он обращается со своими речами». Но какая проблема, какой вопрос мог бы «не поддаться рассмотрению и рассуждениям магистра Пьера»? Ведь Абеляр в глазах учеников был Аристотелем, но Аристотелем заново родившимся, молодым и очень близким им, юношам. В то время в школах воссоздавали некий условный портрет старого перипатетика, к нему там относились с великим почтением; в воображении школяров и наставников Аристотель превратился почти в эпического героя, направлявшего своего блистательного ученика Александра и ведшего того от одной победы к другой. Аристотель, по мнению Абеляра, был почтенным старцем: «Чело его было бледно, волосы редки… Мертвенная бледность свидетельствовала о бессонных ночах… Худоба его рук свидетельствовала о долгом посте и воздержании… под кожей, обтягивавшей кости, совсем не было плоти…»
Сам же Абеляр вовсе не таков. Что-то непохоже, что он много и усердно постится, — его лицо лучится здоровьем и красотой молодости. Ему всего лишь 35 лет или около того, все в нем в высшей степени превосходно: и ученость, словно вдохнутая в него высшей силой, и теперь она переливается через край, и его дарование как в области диалектики и богословия, так и в области преподавания, и живость и острота ума, его красноречие, наконец, его обаяние, ибо он очень хорош собой, он красив, чрезвычайно красив, и это обстоятельство, несомненно, играет особую роль в упрочении его авторитета. «Кто, вопрошаю я, не спешил взглянуть на тебя, когда ты появлялся на людях, и кто не провожал тебя жадным взором, напряженно вытягивая шею, когда ты удалялся? Какая замужняя женщина, какая девушка не томилась по тебе от страсти в твое отсутствие и не воспламенялась страстью при виде тебя?» Кто из женщин не мечтал, чтобы ее ласкала бы эта прекрасная рука, чей указательный палец поднимался, когда господин наставник произносил некий силлогизм и тем подчеркивал его значение? На улицах Сите Абеляр заставлял прохожих оборачиваться ему вслед, ведь слава его давно уже была столь велика, что перешагнула через границы, обозначенные стенами монастыря собора Нотр-Дам. «Был ли кто из королей или из философов, кто мог бы сравниться с вами в славе? Какая страна, какой город, какая деревня не горели желанием видеть вас?»
Вместе со славой пришло и благосостояние, настоящее богатство.
«Какие бенефиции, то есть прибыль, и какую славу приносили мне мои ученики, о том вам должна была сообщить широкая молва», — пишет Абеляр. Да, он заставлял учеников оплачивать свои лекции и занятия, и это было вполне нормально, но в то время в большинстве своем преподаватели жили довольно бедно, а он зарабатывал денег много, поскольку много было у него учеников. Некоторые из преподавателей, его современников, похоже, терзались угрызениями совести из-за того, что им приходилось обучать молодых людей премудрости за деньги, но подобные угрызения, казалось, не мучили Абеляра. Оплата труда преподавателей всегда представляла собой общественную, социальную проблему, таковой она является и в наши дни, равно как и в эпоху Абеляра. Вопрос этот был неизменно также и вопросом совести, ибо люди всегда вопрошали себя: «До какой степени позволительно продавать сокровища разума, познания в области священной науки?» Но, однако же, всегда вставал вопрос и о том, не правомерно ли, чтобы преподаватель жил за счет своего преподавания, подобно тому, как священнослужитель живет за счет доходов от своей службы у алтаря? Чтобы как-то разрешить сию дилемму, для учителя (школьного) было предусмотрено право получения бенефиция, то есть определенного денежного дохода, позволявшего ему жить. Похоже на то, что сам Абеляр в школе собора Нотр-Дам получал так называемую пребенду[17] каноника, к коей присовокуплялась плата за уроки, по крайней мере от тех учеников, которые могли ее вносить. Правда, следует заметить, что наставник юношества, злоупотреблявший требованием подобной платы, подвергался в ту эпоху суровому осуждению современников. Подобно Бальдерику Бургейльскому, который бичевал «продажного учителя, торгующего продажными речами… учителя, наполняющего уши ученика только в том случае, если тот наполнил его сундук…», клеймили позором таких учителей и многие другие. И Бернар Клервоский тоже возвысил свой голос против тех, «что желают учить таким образом, чтобы продавать свою ученость либо ради того, чтобы извлекать из нее деньги, либо для того, чтобы возвыситься и получать всяческие почести». Абеляр получал одновременно и деньги, и почести, похоже, не испытывая по сему поводу ни смущения, ни тревоги.